В Компартии Эстонии в 1929 г. состояло 32 человека (десять из них являлись хозяевами и хозяйками конспиративных квартир; четыре работали в Совторгфлоте; десять человек составляли партийный аппарат; из оставшихся восьми четверо считались оппортунистами) [1603]. Полтора года спустя в КПЭ «случился крупный провал, после чего было решено «строить организацию децентрализовано» [1604]. Немногим лучше обстояло дело в Компартии Латвии, в которой на рубеже 20-х – 30-х гг. насчитывалось около 780 человек (из них в Риге – 205) [1605]. К концу 20-х гг. «выявилась полностью слабость», насчитывавшей несколько десятков человек партийной организации КП Литвы. В Москве отмечали, что у литовских коммунистов «вырабатывается мнение, что лучше иметь меньше членов партии, ибо тогда будет меньше работы и меньше придется работать в массах» [1606]. Из компартий востока Балтики самой сильной была компартия Финляндии. С середины 20-х гг. коммунисты (Партия рабочих и мелких земледельцев) имели в парламенте около десяти процентов мест. Резкий подъем антикоммунистического движения в 1929–1930 гг. сопровождался разгромом организационных структур партии. Весной 1932 г. в ФКП насчитывалось 250–280 ячеек по 3–4 человека [1607]. Если осенью 1929 г. Коминтерн считал ее способной возглавить борьбу значительных масс рабочего класса [1608], то спустя всего несколько месяцев от этих иллюзий пришлось отказаться: не оказав сопротивления «фашистскому перевороту», партия «заземлилась», склонилась к легальным формам работы, старые члены партии хотели лишь номинально оставаться в ней («платить членские взносы и ничего не делать») [1609]. После очередной волны арестов в Москве надолго утрачивали связь с финской секцией Коминтерна.
По этим причинам самостоятельный интерес для Политбюро представляла лишь компартия Польши – главный из «ближайших вероятных противников», и этот интерес в значительной мере окрашивался в военные тона. Осенью 1929 г. Политбюро дважды заслушивало «вопрос т. Уншлихта» «о привлечении в военно-учебные заведения коммунистов Запада» и после его «подработки» в РВС СССР и ИККИ разрешило «открыть польские инструкторские курсы со сроком обучения 9 месяцев в составе 30 слушателей» [1610].
Сектантская ориентация Коминтерна «сумеречной» (по выражению Э.Х. Kappa) для него первой половины 30-х гг. находила параллель в ограничениях, наложенных руководством ЦК ВКП(б) на связи советской общественности с различными профессиональными ассоциациями восточноевропейских стран. Одним из фильтров, предотвращавших саму постановку перед высшими партийными органами вопросов о развитии этих связей, являлась «общая отрицательная установка в отношении всякого рода начинаний, проводимых под флагом “славянства”» [1611]. «Славянизация» советской внешней политики, едва намеченная заявлениями Сталина в начале 1934 г. и продолженная его письмами членам Политбюро о «несвоевременности» публикации статьи Энгельса «Внешняя политика русского царизма» [1612], получила ясное выражение лишь в начале 1935 г., когда зазвучала тема «расовых и филологических связей, которые существуют наиболее крупных народностей нашего Союза с чехословацким народом» [1613].
Другое ограничение на развитие контактов советских общественных организаций с сочувствующими России зарубежными группами и ассоциациями вытекало из трезвого понимания Москвой, что посещение Советского Союза может обернуться холодным душем, если оно не будет должным образом «подготовлено». Осенью 1929 г. увеличение числа экскурсий из-за границы в Ленинград и Москву еще приветствовалось, поскольку продовольственное обеспечение в этих двух городах «относительно налажено и до недоедания далеко» [1614], но с весны-лета 1930 г. режим приглашений был ужесточен. В 1932 г. заместитель наркома Н.Н. Крестинский объяснял полпреду (протестовавшему против директивы отложить приезд в СССР делегации Института Масарика): «В настоящий момент для того, чтобы у делегации получилось благоприятное впечатление, нужно затратить на ее обслуживание очень много сил. Все же силы сейчас идут на организацию уборочной кампании» [1615].
Нехватка организационных и валютных ресурсов сдерживала попытки пропаганды советских достижений за рубежом. В частности, руководители Политбюро отказались поддержать план учреждения «Института советской культуры» в Праге, несмотря на то, что, по уверениям полпреда Аросева, с такой инициативой были готовы выступить Р. Роллан и З. Неедлы [1616]. Дискуссия о приглашении в СССР на октябрьские торжества 1933 г. делегации финских радикальных писателей («огненосцев») завершилась отказом «инстанции» ассигновать средства на покрытие расходов не только этой делегации, но и «всех подобных» [1617]. Приглашение в СССР общественных деятелей, писателей, ученых, журналистов и расширение «культурного обмена» рассматривалось советским руководством почти исключительно в качестве инструмента проведения «разовых внешнеполитических кампаний», подобных кратковременному сближению с Польшей (осень 1933 г.) или «активизации» усилий по упрочению советских позиций в Прибалтике (весна 1934 г.) [1618]. Проект создания печатного органа в Прибалтике для пропаганды советских достижений и политики добрососедства, неоднократно обсуждавшийся в Политбюро в 1928–1933 гг., так и не был осуществлен (в частности, из-за отсутствия валютных средств – 30–40 тыс. рублей в год) [1619]. Не менее красноречиво вскрывает прозаические мотивы сдержанности Москвы в отношении развития культурных связей постановление высшей инстанции «О международных конкурсах»: «Установить, что все международные конкурсы, намечаемые органами СССР и связанные с валютными платежами, могут объявляться лишь с разрешения ЦК» [1620].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу