Была в ДПЗ своя библиотека, значительно обогатившаяся за годы заключения множества политических. Здесь были все классики русской литературы, и я перечел многое из Достоевского, Щедрина, Писемского. Получил я и несколько передач, всё больше съестных: как конторщик, я не мог рассчитывать на чрезмерное внимание и комфорт. Мне давали и свидания - официально с квартирной хозяйкой, у которой я снимал комнату, фактически же с будущей женой моего кузена, Верой Осиповной Рубашевой. Свидания происходили в присутствии жандармского офицера, который, естественно, по обязанности службы стремился извлечь из беседы полезный для него материал. Политические темы тем самым исключались. И семейные тоже, - ибо как могла квартирная хозяйка знать семейные дела жильца, поселившегося у нее без года неделю. Всё же иносказательно я кое-что узнавал, а при прощании из руки в руку переходили записки от моих близких ко мне и обратно. Как подследственному, свидания давались мне очень редко, и они, действительно, были лучом света в тюремном быту.
Дело об эс-зровской конференции двигалось обычным путем и темпом: от Охранки к жандармскому управлению и прокуратуре. Меня допрашивали многократно, и каждый раз я ожидал, что справка по месту выдачи паспорта обнаружит, что Журомский не я, а я - не Журомский. Однако, не произошло ни этого, ни того, чтобы кто-либо из производивших дознание заинтересовался моим вероисповеданием. Простой тюремный надзиратель в этом отношении оказался более проницательным, чем натасканные на этом деле охранники, жандармы и товарищ прокурора.
В неурочное время откинулось оконце, чрез которое обыкновенно подавали пищу, и просунувшаяся голова надзирателя бросила:
- На завтра пищу заказывать будете?..
- Какую пищу?.. Почему на завтра? - искренне недоумевал я, подходя к двери.
Надзиратель отступил на шаг в сторону точно для того, чтобы лучше разглядеть меня, и не то укоризненно, не то вопросительно заметил:
- Да разве вы не еврей? Завтра еврейская пасха.
- Я?.. Нет, я не еврей, - отрекся я от самого себя в первый и последний раз в жизни.
Было отвратительно, но - одно из двух: если я Журомский, я - не еврей; если же я еврей, - какой же я Журомский.
Время двигалось медленно и тоскливо. Унылое однообразие иногда прерывалось неожиданными инцидентами.
Неведомые и невидимые нити связывали всё-таки ДПЗ с внешним миром, вероятнее всего чрез заключенных в общей камере, пользовавшихся большей свободой. Однажды перед окошком у потолка что-то стало мелькать - подниматься и опускаться, точно нацеливаясь на мою камеру. Вскарабкавшись на окно и держась за решетку, я другой рукой пытался захватить веревочку, на которой болтался пакетик, чтобы втянуть его к себе в форточку. Я так сосредоточился на этом, что не заметил появления в камере старшего надзирателя.
- А, рыболов, - сказал он и, в два счета зацепив веревочку, овладел пакетом и конфисковал его. Я успел прочесть заглавие: Вениамин Марков "Личность в праве" и только. Видимо, какой-то доброжелатель умудрился переправить мне мое произведение. За удовольствие увидеть обложку или, точнее, за нарушение запрета взлезать на окно, я расплатился переводом в другую, угловую, и потому более темную камеру.
Развлечением считалось в тюрьме перестукивание с соседями. Я редко прибегал к нему. Это требовало терпения и, кроме того, вело к "разговору" не с политическими, а с уголовными. Бессильное искоренить перестукивание, тюремное начальство боролось с ним тем, что Камеру с политическими окружало уголовными сидельцами сверху, снизу, с обеих сторон.
Поздней весной меня настойчиво стал вызывать стуком заключенный подо мной. Им оказался молодой парень с "приказчичьими" манерами выражения. Вместо "деревня", "деревенский" он постоянно говорил "провинция", "провинциальный". В тюрьму он попал за участие в экспроприации казенной винной лавки. Он принял участие в "эксе", видимо, не по нужде и из корысти, а скорее из молодечества, озорства и чувства товарищества. Он недооценивал серьезности своего положения, считая, что экспроприация в частном интересе карается не так сурово, как политическая в революционных целях.
Я не видел его, но изредка слышал его молодой, приятного тембра голос, когда он пробовал что-то напевать, пока надзиратель его не обрывал, или когда он выкрикивал короткие фразы в теплопроводную трубу. Заключение давалось ему очень тяжко. Весна ли, возраст ли настраивали его на лирически-меланхолический лад. Он знал меня в лицо: когда отпиралась моя камера над ним и меня вели на прогулку, он взлезал на окно и глядел, как я проходил в отведенный мне для прогулки загон.
Читать дальше