Уже в 1946 г. процедуры денацификации были переданы местным трибуналам, состоящим из немцев. Процесс все сильнее поражала коррупция, и он развивался на «обмане, закулисных сделках, обоюдном подхалимстве и даже откровенном взяточничестве» [84] Olick, Hangman , 124–25.
. Бывшие нацисты (или симпатизирующие им) имели возможность влиять на судопроизводство. Иногда трудно было найти свидетелей. Дела заканчивались переквалификацией из более серьезной категории в менее серьезную [85] Herz, «Fiasco», 572.
. Немцам процесс стал казаться слишком медленным, слишком жестким, слишком мягким или слишком непоследовательным [86] Alexandra F. Levy, «Promoting Democracy and Denazification: American Policymaking and German Public Opinion», Diplomacy& Statecraft 26:4 (2015): 614–35.
. Они презрительно называли трибуналы «фабриками» по производству безобидных «попутчиков» с отмытым добела прошлым. Каждый знал важную шишку, сумевшую вывернуться без потерь, и мелкую рыбешку, которой это не удалось. От какой бы то ни было первоначальной поддержки процесса в обществе ничего не осталось. К 1949 г. лишь 17 % немцев в американской зоне поддерживали денацификацию [87] Perry Biddiscombe, The Denazification of Germany: A History, 1945–1950 (Stroud: Tempus, 2007), 191.
.
Однако коррупция была лишь одной из причин сопротивления немцев этой инициативе. Нередко и выживших евреев, и оккупантов в равной мере поражал мощный защитный механизм немцев в вопросах вины. Большинство немцев казались в принципе неспособными признать даже малейшую степень противоправности, антисемитизма, преданности нацистскому государству и его политике [88] Atina Grossmann, Jews, Germans, and Allies: Close Encounters in Occupied Germany (Princeton: Princeton University Press, 2007), 37–39.
. Некоторые отрицали реальность преступлений национал-социалистов, утверждали, что все страны творили зло во время войны, или возлагали вину на партийную верхушку и СС. Мотивы узнавать правду были разные. То, что немцы видели, тем более предпочитали постичь при виде плакатов с изображением тяжелобольных, предельно истощенных выживших узников и гор трупов, которыми бойцы оккупационных сил увешали их города, или при просмотре фильмов о жестокостях, снятых союзниками, то, что они слышали, следя по радио за Нюрнбергскими процессами, нередко сильно отличалось от ожиданий оккупантов. Горы тел из разных лагерей выглядели практически одинаково. Пропаганда Третьего рейха часто использовала те же образы применения насилия против немцев, и у некоторых возникал вопрос, фотографии из каких именно концентрационных лагерей в действительности демонстрируются [89] Werner Bergmann, «Die Reaktion auf den Holocaust in Westdeutschland von 1945 bis 1989», Geschichte in Wissenschaft und Unterricht 43 (1992): 331–32; Donald Bloxham, Genocide on Trial: War Crimes Trials and the Formation of Holocaust History and Memory (Oxford, UK: Oxford University Press, 2001), 138–39.
. Иные жаловались, что сцены в фильмах отредактированы или сфабрикованы, или настаивали на том, что на самом деле они изображают жертв-немцев [90] Weckel, Beschämende Bilder , 283–84.
. В результате воспитательные меры союзников, возможно, усилили отчужденность некоторых граждан.
Многие немцы были особенно оскорблены следующим фактом: их, по их же собственному мнению, «огульно и незаслуженно обвинили» во всех преступлениях, что впоследствии стало известно как «коллективная вина». Иными словами, они боялись, что признают виновными всех скопом, без учета поступков каждого — что каждый из них лично сделал или не сделал, знал или не знал. Идея коллективной вины вызывала у людей такую тревогу, что ученые уподобили ее травмирующим воспоминаниям [91] Olick, Hangman, 180–86. См. также: Aleida Assmann and Ute Frevert, Geschichtsvergessenheit: Vom Umgang mit deutschen Vergangenheiten nach 1945 (Stuttgart: Deutsche Verlagsanstalt, 1999).
. Такое сильное воздействие и культурный резонанс этих воспоминаний, возможно, коренятся в важном лингвистическом разграничении. В немецком языке слово «вина» ( Schuld ) имеет больший психологический вес, чем в английском, утверждал социолог Ральф Дарендорф. Оно «всегда несет оттенок непоправимости», чего-то, что «невозможно отменить метафизическим страданием». Иначе говоря, такая вина не равна тому, чтобы быть признанным преступником по суду. Она пробуждает трансцендентное чувство смятения, ощущение клейма, делающего своего носителя неспособным к обновлению или спасению [92] Ralf Dahrendorf, Society and Democracy in Germany (Garden City, NY: Doubleday, 1967), 288–89. См. Также: A. Dirk Moses, German Intellectuals and the Nazi Past (New York: Cambridge University Press, 2007), особенно 19–27; Olick, Hangman, 198, и, в целом главу 9.
.
Ученые спорят, действительно ли оккупанты использовали понятие коллективной вины в официальных документах. Более важны, однако, чувства немцев, а также несоизмеримая защита, выстроенная ими против воспринимаемого обвинения — обвинения, «никем не предъявленного» [93] Helmut Dubiel, Niemand ist frei von der Geschichte: Die nationalsozialistische Herrschaft in den Debatten des Deutschen Bundestages (Munich: Carl Hanser, 1999), 71; Olick, Hangman , 183.
. В этом смысле даже отрицание коллективной вины можно расценивать как важное историческое свидетельство, «косвенное» или «парадоксальное признание» ответственности или стыда [94] Stephen Brockmann, German Literary Culture at the Zero Hour (Rochester, NY: Camden House, 2004), 29; см. также: Norbert Frei, «Von deutscher Erfindungskraft oder: Die Kollektivschuldthese in der Nachkriegszeit», Rechtshistorisches Journal 16 (1997): 621–34.
. Люди так стремительно приходили к отречению от системы или идеологии, которой столь многие отдали себя, свое тело и душу, ради которой пожертвовали почти всем, что в определенной степени это свидетельствовало о мощи психологического рефлексирования, стоявшего за этой защитой. Страх долго не смываемого, даже наследственного, позорного пятна формировал действенные табу [95] Moses, German Intellectuals , 19–27.
.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу