Смерть от своего коня не лучше смерти от своего меча. Это наводит на мысль о том, не содержит ли в себе пророчество такой смерти элемент проклятия? В отношении Орвар-Одда это возможно. Дело в том, что по тексту саги Одд встретился с вещуньей на пиру в доме, куда она была приглашена в качестве почетной гостьи и где все присутствующие по очереди с большим почтением выслушивали ее предсказания. Только Одд обошелся с нею крайне невежливо, относясь с полным пренебрежением к ее пророчествам. Разгневанная вещунья в ответ на это и преподнесла ему в поэтической форме песни предсказание смерти от змеи, которая выползет из черепа его собственного коня. Как уже было сказано выше, первоначально речь шла, вероятно, о смерти от коня, без предупреждения о змее, по типу недосказанного пророчества (своего рода reservatio mentalis ).
Тиандер, разумеется, сильно преувеличивал, утверждая, что для Одда «предсказание колдуньи стало проклятием его жизни, не дававшим ему покоя; он вынужден был изъездить моря и земли» [444]. Одд — не Агасвер, осужденный на вечные скитания, а викинг, для которого «изъездить моря и земли» — дело, как нельзя более естественное и заманчивое. Из текста саги нигде не видно, чтобы предсказание вещуньи в течение всех последующих лет хоть сколько-нибудь отравляло ему жизнь. Тем не менее в том, что писал Тиандер, может быть, есть доля правды.
В одном из более поздних английских вариантов того же мотива, в обстановке рыцарского средневековья, вещая женщина предсказывает одному рыцарю, из-за которого погибла ее дочь, смерть от его собственного боевого коня. Через много лет, по возвращении из крестового похода, рыцарь, позаботившийся своевременно о том, чтобы убить коня, поранил себе ногу об его кость и умер от этой раны [445].
В нашем летописном предании нет никаких прямых указаний на элемент мести и проклятия в пророчестве кудесника. Лишь в виде предположения, может быть слишком смелого, можно думать о выразившемся в этом враждебном отношении местного населения к Олегу как к завоевателю, захватчику и в такой роли, очевидно, большому любителю добычи и обильной дани. Здесь пришлось бы допустить какие-то обостренные отношения вроде тех, о которых летопись говорит под 862 г., если только позволить себе принимать ее слова как отражение подлинных исторических фактов. Но нет основания сомневаться в возможности подобных фактов; менее всего можно представить себе, что набеги норманнов, взимание ими дани и т. п. не вызывали вооруженного отпора. Как бы ни была искусственна и надуманна летописцем сама легенда о призвании князей, но вводное к ней сообщение об изгнании варягов и о прекращении уплаты им дани очень похоже на правду. Между варяжскими дружинами и местным населением, во главе которого стояли свои вожди, столкновений было, по всей вероятности, гораздо больше, чем можно заключить из летописи, в значительной мере упрощающей и схематизирующей то, что происходило на Руси в IX–X вв. как в области варяжско-русских отношений, так и в связи со значительно более существенным для ранней русской истории процессом феодализации общества и образования русского государства. Волхв, кудесник, как представитель местного общества, противопоставленный Олегу, — фигура вполне возможная [446]. При условии более благополучных отношений с князем понятно и такое явление, как «волхи-волшебники» в числе почетных гостей на пиру у Владимира Красное Солнышко [447]. В этом можно видеть отражение дохристианской эпохи и нечто весьма близкое к засвидетельствованной сагами почетной роли вещих женщин в древнескандинавском языческом обществе. Проводя это сравнение, я имею в виду, конечно, не заимствование и не влияние скандинавских обычаев на древнерусские, а стадиальную близость между скандинавами эпохи викингов и восточными славянами в их общественном и культурном развитии.
V
Под 945 г. Повесть временных лет рассказывает о походе Игоря на древлян, предпринятом по побуждению дружины этого князя («Поиди, княже, с нами в дань, да и ты добудеши и мы»). Этот рассказ является яркой иллюстрацией к замечаниям К. Маркса относительно инициативы дружины, в поисках славы и добычи подталкивавшей своих вождей на новые предприятия [448].
Древлянский поход кончился для Игоря плачевно: он был убит, а вместе с ним погибла и та небольшая дружина, с которой он вторично пошел на древлян, «желая больша именья». Об отношениях Игоря к Древлянской земле мне придется говорить далее, в главе 7-й (о Святославе), учитывая при этом соображения Шахматова по поводу соответствующих мест летописи. Здесь я коснусь лишь тех сведений о смерти Игоря, которых нет в летописи и которые мы находим в столь ценной для нас «Истории» Льва Диакона (кн. VI, гл. 10): древляне привязали Игоря к двум согнутым деревьям, затем отпустили их, и он был разорван пополам. Как известно, наша летопись этой подробности не знает. Но не являются ли косвенным намеком на нее те слова, которые летописец приписывает древлянским послам, сброшенным по приказанию Ольги в яму, где их и засыпали живьем: «Пуще ны Игоревы смерти» (Повесть временных лет, 945 г.). Здесь как будто подразумевается какая-то особо жестокая смерть; на этом основании можно думать, что летописцу (по Шахматову, — составителю Начального свода) было знакомо то предание, которое мы знаем по Льву Диакону.
Читать дальше