Думать, что руководитель советского предприятия, коммунист и орденоносец, держал хранившиеся у него обширные антисоветские материалы в секрете от тех, от кого секретов у него быть не должно, – это по условиям времени мне, жившему в то самое время, представляется невероятным. Тем более что хранение тетрадей секретом и не являлось, а донести на хранителя ничего не стоило, и если бы в Перми или Москве нашлись желающие затеять дело, Лямин подверг бы себя самоубийственному риску.
Скорее всего, «органы» доверяли хорошо проверенному, заслуженному ответственному работнику. Не тронули его тайные сокровища, быть может, ознакомившись с материалами, им хранимыми.
В 70-х годах я сделал попытку напечатать очерк Бутовича о «Холстомере» в «Литературном наследстве», издании Академии наук СССР. Академические власти не согласились, но не по причинам политическим, хотя я мог бы сказать: «Власти не захотели печатать». Почему не захотели? «Репрессированный помещик написал!» – можно бы ответить по трафарету. Нет, помещик, хотя бы и репрессированный, был не при чем. Рукопись Бутовича в свое время, в 30-х годах, читал крупный ученый-литературовед, прочитал, использовал в своем труде, а сноски на Бутовича не сделал. «Вы хотите бросить тень на видного ученого?» – спрашивают меня научные власти. Нет, этого я не хотел. «Ну, – говорят, – тогда о чем же речь?».
Так было, я думаю, и с «ляминскими тетрадями». Опубликуй их, и пала бы тень на специалистов, продолжавших занимать видное положение в конном мире, или на их последователей, сторонников и, наконец, родственников, тень задела бы вообще всех, кто так или иначе был с теми же влиятельными специалистами связан и многим им обязан. А высокопоставленные покровители Бутовича если не уходили из жизни естественным путем, то по ходу непрекращавшейся борьбы за власть оказывались удалены из большой политики.
Насколько подобная ситуация тоже типична, я знаю всё из того же из семейного опыта. Когда Бутович обращался к Муралову, к нему же, оттесненному от политического руководства в ректоры Тимирязовской академии, ходил мой другой дед, сельский учитель, бывший эсер, лишенец, вычищенный со службы как представитель нетрудовой профессии. Муралова он знал с тех времен, когда они вместе заседали в Московском совете народных депутатов, и пошел эсер к большевику просить за сына, моего отца: сын лишенца не имел права даже экзамены держать в столичный вуз. «Ничем не могу помочь, – сказал Муралов, – сам на ниточке вишу». Ниточка вскоре и оборвалась.
«Воспоминания коннозаводчика» завершаются с окончанием первого трехгодичного тюремного срока, который отбыл Бутович. А почему и как, выйдя на свободу, он, спустя пять лет, опять подвергся репрессиям, Яков-Иваныч не рассказал, и Попов с Румянцевым ничего на этот счет не сообщали. Они, однако, вспоминали, каким Яков-Иваныч вышел после первого ареста и трех лет тюрьмы.
«А где же князь Мышецкий?» – взялся он расспрашивать об одном из тех, кто своими доносами добивались его заключения. «Князь в Зоопарке», – отвечают. «Там ему и место!» – демонстративно, чтобы слышали все, провозглашает Яков-Иваныч. Вспоминая об этом, друзья, по своему обыкновению, повторяли интонацию, с которой это было сказано. Изображала она презрение.
Как повел себя Бутович, очутившись на свободе и посетив собственный, ставший государственным, Музей коневодства? Стал критиковать музейных работников. Он не обвинял их политически, он сделал замечания по экспозиции. Так-то оно так, но в то время из всякой профессиональной критики делались выводы политические.
Осталось неизвестным, чем в музее ответили Бутовичу на его критику. Но, видно, из тюремных стен Яков-Иваныч не вышел другим, каким, по его же словам, вышел, отсидевший восемь месяцев В. О. Витт. Владимир Оскарович после тюрьмы, отстранившись от практической деятельности коневода-селекционера, занялся историей и теорией коннозаводства. Но и на теоретической почве чуть было не столкнулся – политически! – с Лысенко, и предпочел противоречий с последним не обострять. Князь Мышецкий, удовольствовавшись местом в зоологическом саду, вовсе оставил лошадей. А Бутович, выйдя из тюрьмы, стал снова бороться за авторитет в той области, где чувствовал себя знатоком. Но его ненавистники остались на своих и даже более ответственных постах там же – в коннозаводстве.
В 1937 году, незадолго до второго ареста Бутовича, с ним не побоялся вести переписку тогда ещё молодой московский зоотехник В. О. Липпинг. А в 60-х годах он, уже признанный авторитет, мне показал полученное им от Бутовича письмо. Письмо само по себе свидетельствует: не числился Бутович, даже несмотря на его знакомство с Троцким, уж в таких «врагах народа», что с ним не то что вести переписку – подумать о нём было бы страшно. Писал Бутович Липпингу из Щигров, славных нашим тургеневским «Гамлетом». В какой же глуши схоронился бывший политический узник! С Липпингом Бутович обменивался мнениями о «буцефалах» – лошадях с утолщениями на лбу, напоминающими рожки. Кроме того, Яков-Иваныч просил молодого корреспондента пойти в редакцию полного собрания сочинений Толстого и взять рукопись, которую он туда отправил (та самая, что стала известна крупному специалисту по Толстому, и тот использовал без сноски на источник обнаруженные Бутовичем сведения о реальном Холстомере).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу