После переговоров 23 ноября письмо Бенкендорфу было Пушкиным отложено, как и письмо Геккерну.
Проходит два с небольшим месяца, и 26 января Пушкин делает дуэль неотвратимой. При этом ему снова понадобились два старых, не отправленных в ноябре послания. Первое письмо Геккерну используется при составлении второго, отправленного письма голландскому посланнику.
Сохранились также смутные, противоречивые сведения об использовании Пушкиным перед дуэлью и в день поединка старого письма к Бенкендорфу от 21 ноября.
Вяземский, согласно Бартеневу, свидетельствовал, будто в дуэльном сюртуке поэта было письмо к Бенкендорфу [747]. В то же время запись, сделанная самим Вяземским, констатирует, что Пушкин держал при себе во время дуэли другое письмо — автограф послания к Геккерну [748].
Существование двух одновременных писем — к Геккерну и Бенкендорфу (21.XI. 1836 г.); общее сходство второго письма к Геккерну (26 января 1837 г.) с первым — всё это легко могло породить ошибки памяти.
Б. В. Казанский полагал, что Пушкин во время дуэли имел при себе автокопии двух писем — Геккерну и Бенкендорфу — и потом передал их Данзасу [749]. Однако у Данзаса была лишь автокопия первого документа, о втором же ничего не известно.
Недоразумением (отмеченным выше) является гипотеза, будто автограф письма к Бенкендорфу находился у А. Н. Аммосова, а последним получен от Данзаса.
Пушкину вряд ли важно было иметь при себе письмо более чем двухмесячной давности, в основном касавшееся ноябрьской ситуации (анонимных писем и т. п.) и не отражавшее новых преддуэльных январских обстоятельств. При немалом сходстве второго и первого писем Пушкина к Геккерну об анонимных письмах в январе уже сказано глухо, но говорится о продолжающихся и после ноябрьского конфликта преследованиях Дантесом и Геккерном жены поэта.
В пользу того, что письмо к Бенкендорфу всё же находилось в дуэльном сюртуке у Пушкина, говорит только немалая истёртость послания на сгибах, как действительно бывает с бумагой, долго пролежавшей в кармане [750]. Однако вся совокупность свидетельств Миллера и Вяземского позволяет утверждать, что письмо от 21 ноября 1836 года Пушкин с собой на дуэль не брал.
Судьба этого письма после смерти Пушкина в общих чертах сходна с историей ряда других документов, попавших к Миллеру: от шефа жандармов письмо, очевидно, вернулось секретарю, и тот забрал себе. Бенкендорф, как отмечалось, обещал Жуковскому, что все бумаги, «могущие повредить памяти Пушкина», будут уничтожаться. Чтение письма Пушкина от 21 ноября 1836 года не могло доставить шефу жандармов большого удовольствия. Документ этот, во-первых, был достаточно смел, а по понятиям шефа жандармов — дерзок. Во-вторых, его существование доказывало, что ещё за два с лишним месяца до дуэли Пушкин некоторое время желал «открыться» высшей власти. Получалось, что Бенкендорф «проглядел», «не всё знал», не принял мер и т. п.
Разумеется, взгляд самого Бенкендорфа на ноябрьское письмо не более чем гипотеза, но всё же нежелание графа дать письму широкую огласку кажется очевидным. Ни к каким текущим делам III Отделения оно присоединено не было…
Такой представляется история важнейшего документа от 21 ноября 1836 года.
Два последних месяца жизни Пушкина. Не станем углубляться в сложное, противоречивое, зловещее сплетение интриг, слухов и других раздражителей, что вело дело к развязке. Снова повторим уже сказанное прежде — что дуэльная история трудна для исследования как недостатком фактов, так и их обилием: многое, важнейшее прямо не отложилось в документах, с другой стороны, из мелочей, побочных деталей легко выстраиваются разные схемы.
Ограничимся поэтому некоторыми общими соображениями.
Во всех материалах конца 1836 — начала 1837 года множество сведений о гневе, раздражении, готовности в любой момент к выпаду, вызову со стороны Пушкина; однако, если отвлечься от домыслов и «слухов», можно сказать, что — почти отсутствует тема пушкинской ревности. Подозрений насчёт обмана, измены и т. п., столь часто фигурирующих в научных и художественных интерпретациях случившегося,— их нет!
Не ревность — честь!
Можно, конечно, возразить, что и ревность — форма защиты оскорблённой чести; однако всё это явно не относится к пушкинскому гневу. Честь, вторжение в неприкосновенные пределы «семейственных свобод» — вот основа, суть пушкинской горячности. То, что весной 1834 года проявилось во вскрытии семейного письма, теперь выражается в сплетне, пасквиле, стремлении предать интимную сферу публичности. Когда умиравший Пушкин повторял, что жена его ни в чём не виновата, это было не только желание упрочить её репутацию; здесь громко было высказано то, что поэт считал и прежде: жена не виновата, сплетники и пасквилянты стремятся это оспорить,— месть необходима. Совсем особый вопрос, всегда ли было достаточно точным, умным поведение Натальи Николаевны в период кризиса; позже Вяземский упрекал её за «неосмотрительность», «легкомыслие», «непоследовательность», «беспечность». «Больше всего,— отмечает С. Л. Абрамович,— Пушкина терзало то, что его жена не сумела найти верный тон и дала повод для пересудов» [751]. П. И. Миллер, вероятно, записал характерное мнение сторонников Пушкина о жене поэта: «Но что же делать, если дерзость нельзя образумить иначе как таковою же дерзостию: этой-то смелости у неё и не хватало.— Она <���…> была слишком мягка, глупа, бесхарактерна».
Читать дальше