Наконец и Василий Львович Пушкин признал своего племянника поэтом с отличием, но иногда ветреным, самонадеянным. Другие певцы-старожилы тут же явно зачувствовали перелом классицизму. Не верите? Я покажу, на этот счёт, письмо ко мне покойного графа Д. И. Хвостова [47]. Один только И. И. Дмитриев [48], в иную пору, говаривал нам, что классическая такта и в стихах и в прозе лишает нас многого хорошего — мы как-то не смеем не придерживаться к Краткому руководству к оратории Российстей. Последнее заключение — слово в слово заключение Дмитриева.
В детских летах, сколько я помню Пушкина, он был не из рослых детей и всё с теми же африканскими чертами физиономии, с какими был и взрослым, но волосы в малолетстве его были так кудрявы и так изящно завиты африканскою природою, что однажды мне И. И. Дмитриев сказал: «посмотрите, ведь это настоящий арабчик». Дитя рассмеялось и, оборотясь к нам, проговорило очень скоро и смело: «По крайней мере отличусь тем и не буду рябчик ». Рябчик и арабчик оставались у нас в целый вечер на зубах.
В последний раз я встретил Александра Сергеевича на похоронах доброго Василья Львовича. С приметною грустью молодой Пушкин шёл за гробом своего дяди; он скорбел о нём, как о родственнике и как о поэте.
И. И. Дмитриев, подозревая причиною кончины Василия Львовича холеру, не входил в ту комнату, где отпевали покойника. Александр Сергеевич уверял, что холера не имеет прилипчивости и, отнесясь ко мне, спросил: «Да не боитесь ли и вы холеры»? Я отвечал, что боялся бы, но этой болезни ещё не понимаю. «Не мудрено, вы служите подле медиков. Знаете ли, что даже и медики не скоро поймут холеру. Тут всё лекарство один courage, courage и больше ничего». Я указал ему на словесное мнение Ф. А. Гильтебранта [49], который почти то же говорил. «О да! Гильтебрантов немного», заметил Пушкин.
Именно так было, когда я служил по делам о холере. Пушкинское магическое слово courage, courage спасло многих от холеры.
После этого я уж никогда не видал Александра Сергеевича.
Заметить ли тут ещё нечто? Московский наш дом, на Большой Никитской, до 1812 года был из окна в окно с домом покойной Катерины Андреевны Новосильцевой, моей двоюродной, а тестя Пушкина, Н. А. Гончарова, родной бабки [50]. В этом-то доме Николай Афанасьевич часто живал по целым месяцам со всем своим семейством, и я часто у него обедывал.
Случалось, что за таким обедом мы все гости пили здоровье хозяина и желали ему всех благ, а при том, как превосходному скрипачу, вечного покровительства муз. «Покамест не всех», шутя отвечал нам хозяин; «но вот, как подрастут дети, тогда немудрено, что к моей музыке прильётся и поэзия». Она прилилась скоро — а где же и то и другое?…
М. Макаров.
6. А. Е. Грен. «Воспоминание о Пушкине».
Ещё худшей репутацией, чем Макаров, пользуется у специалистов поэт-переводчик Александр Евгениевич Грен.
Об его подлогах см. ниже прим. 6-ое. Но вместе с тем трудно допустить, чтобы всё рассказанное им была одна сплошная выдумка. Рассказ («Современник», 1838, т. XI, № 3, стр. 33—37 первой пагинации) о встрече с Пушкиным в 1820 г. и о письме поэта к бедной даме 1835 г. ничего не заключает в себе невероятного.
_______
(К П. Зеленецкому) [51].
Toutes les pages de la vie humaine sont dignes d’être lues [52], сказал поэт, a я прибавлю, что каждая черта из жизни великого человека должна быть сохранена для потомства. Она знакомит, роднит нас с любимым человеком, а для будущего биографа дарит несколько драгоценных строк из жизни того, кто был честию и славою своего отечества. Так, в простом рассказе моём я хочу сохранить для России две незабвенные встречи мои с Пушкиным, в которых отразилась вся прекрасная и добрая душа его.
Тому давно, 9-го апреля 1820 года [53], когда горы, качели и балаганы в Петербурге, о Святой, строились на площади большого каменного театра, я, мальчик лет тринадцати, в коротком чёрном сюртучке и коричневом плащике, и брат мой, одних лет со мною, в одежде воспитанника одного из военноучебных заведений, теснились вместе с народом вокруг гор и качелей. С детским любопытством рассматривали мы блестящие наряды дам, проезжающих мимо качелей в богатых экипажах, любовались быстрым спуском с гор на маленьких тележках простого народа, и прислушивались к его родным песням. Нам было весело, как никогда не бывало; мы были счастливы, как дети, гуляющие на свободе без учителя или наставника.
У одного из самых больших балаганов теснилось много народу; мы тоже туда продрались; нам очень хотелось войти во внутренность балагана и видеть там известного Раппо [54], который показывал в то время свою необыкновенную силу и искусство, удивлявшие петербургскую публику. Но без денег нас не пускали, а мы их не имели, ибо все деньги, которые нам дали родители наши, были уже истрачены. Печальные, мы стояли у самого входа в балаган, и как прежде были веселы, так теперь с горести чуть-чуть не плакали. Один из людей, принадлежащих к труппе комедиантов, видя нас стоящих долгое время без всякого дела у самого входа в балаган, довольно грубо сказал нам, чтобы мы отошли прочь и не мешали другим. С горестью мы поворотились и только-что хотели итти далее, как двое мужчин, благородной и доброй наружности, одетые в чёрных плащах, остановили нас. Один из них, которого черты лица глубоко врезались в мою детскую душу, подошёл к грубому комедианту и дал ему заметить, чтобы он вперёд обращался поучтивее с детьми, которые ему вовсе не мешали, и которых обидеть весьма легко было можно. Потом подошёл он к нам, сказал что-то по французски товарищу своему — язык этот мы тогда ещё худо понимали — и обратился к нам с вопросом: «Не хотите-ли вы, друзья мои, войти в шалаш посмотреть силача Раппо?» Мы поклонились, и он ввёл нас в балаган, усадил бережно в кресла, и сам с товарищем своим остался тут же.
Читать дальше