Я воротился домой почти с убеждением, что Пушкин за что-то неприязнен к «Московскому Телеграфу», или, лучше сказать, к редакторам его. Но за что же? Не сам ли он признавал «Московский Телеграф» лучшим из русских журналов; и действительно, не был ли это, как говорят теперь, передовой журнал, оказавший обществу некоторые услуги. Мог ли остановиться Пушкин на мелочных недостатках его и за них отвергать достоинства его, как делали пристрастные наши враги?
Вскоре услышали мы, что Пушкин основывает свой журнал, Московский Вестник , под редакцией г. Погодина и при участии всех членов бывшего Раичева Общества, всех недовольных «Московским Телеграфом». Это объяснило нам многое в недавних отношениях его с ними, особливо, когда стали известны подробности, как заключился такой странный союз. В самом деле, странно было, что этот сердечный союз устроился слишком проворно, и сближение Пушкина в важном литературном предприятии с молодыми людьми, ещё ничем не доказавшими своих дарований, казалось ещё изумительнее, когда во главе их являлся г. Погодин! Где мог узнать и как мог оценить всю эту компанию Пушкин, только-что приехавший в Москву?
Я упомянул, что Пушкин приехал в Москву неожиданно ни для кого. Он был привезён прямо в Кремлёвский дворец и неожиданно представлен императору. Никто не может сказать, что говорил ему августейший его благодетель, но можно вывести положительное заключение о том из слов самого государя императора, когда, вышедши из кабинета с Пушкиным, после разговора наедине, он сказал окружавшим его особам: «Господа, это Пушкин мой!»
Несомненно также, что разговор с императором Николаем Павловичем оставил сильное впечатление в Пушкине, и если не совершенно изменил прежний образ его мыслей, то заставил его принять новое направление, которому остался он верен до конца своей жизни. На смертном одре, в часы последних страданий перед кончиной, он просил уверить императора, что «весь был бы его», если бы остался жив. [452]Он, конечно, в эту торжественную минуту лишь высказал то, что было в душе его. Как человек высокого ума, до зрелых лет мужества остававшийся либералом и по образу мыслей, и в поэтических излияниях своей души, он не мог вдруг отказаться от своих убеждений; но, раз давши слово следовать указанному ему новому направлению, он хотел исполнить это и благоговейно отзывался о наставлениях, данных ему императором. [453]
В самом начале, в первые дни своего нравственного кризиса, встретился он в Москве с издателем «Московского Телеграфа» и, может быть, первоначально не хотел сближаться с ним, по расчёту обыкновенного и очень понятного благоразумия. Ещё правительство не обращало своего внимания на молодого журналиста, а Пушкин уже понимал, что не может следовать одному с ним направлению. Живя в Михайловском, он почитал его журнал передовым и откровенно хвалил его; перенесённый в Москву, он был уже не тот Пушкин, и потому-то, с первых свиданий, встретил холодно Н. А. Полевого, и в первом разговоре со мной порицал, между прочим, неосторожность, с какою пишутся многие статьи «Московского Телеграфа». Это был всегдашний припев его и потом, когда мне случалось говорить с ним о «Московском Телеграфе». Только что прощённый государем императором за прежние свои вольнодумства, взволнованный милостивым его словом, он хотел держать себя настороже с издателем «Московского Телеграфа» и хотя внутренне не мог не отдавать ему справедливости, однако, желал, может быть, лучше узнать его. Таковы были, по моему убеждению, первые причины холодности Пушкина к Н. А. Полевому. К ним вскоре присоединились многие другие. Но возможно, что Пушкин, несмотря на свои ребяческие, смешные мнения об аристократстве, простил бы моему брату звание купца, если бы тот явился перед ним смиренным поклонником. Но когда издатель «Московского Телеграфа» протянул к нему руку свою, как родной, он хотел показать ему, что такое сближение невозможно между потомком бояр Пушкиных, внуком Арапа Ганнибала, и между смиренным гражданином. Я готов согласиться, что Пушкин, человек высокого ума, никогда не был глубоко убеждён в том, что проповедывал так громко о русском аристократстве и знатности своего рода; но он играл эту роль постоянно, по крайней мере, с тех пор, как я стал знать его лично. Он соображал своё обхождение не с личностью человека, а с положением его в свете, и потому-то признавал своим собратом самого ничтожного барича и оскорблялся, когда в обществе встречали его, как писателя, а не как аристократа. Эту мысль выражал он и на словах, и в своих сочинениях: она послужила ему основой вступительной части и отрывка Египетские ночи . В Чарском изобразил он себя.
Читать дальше