— А может быть, уйти, сбежать, — вдруг объявляет Казимирский: Я. Д. еще в Петровской тюрьме передавал нам разные российские слухи — будто Александра подменили, вместо него-де похоронили другого. Однако никогда Я. Д. не высказывался об этих делах так серьезно и внезапно, как нынче. Матвей тут же вспомнил верные слухи о царских словах, сказанных не раз, и при свидетелях — «отчего монархам нельзя в отставку — как простому солдату после 25-ти лет службы». Двадцать пять как раз выходило с 1801 года…
На минуту сделалось даже жутко; мы услышали шелест газет, и я вынужден был разрядить смущение первой подвернувшейся чепухой. Кивнул на соседний стол:
— Господа, не здесь ли наш старый император?
И вот что смешно и странно; стоило мне это произнесть, как почтенный сосед с газетой стал вдвое, впятеро более похож на покойного Александра, чем был минуту назад… То есть все равно не он, однако менее не он, чем был; в общем — художество: прямо живопись, или, лучше сказать, — мертвопись.
Ладно — это мимо; а вот, признаюсь вам, после той паузы я вдруг (откуда силы взялись?) атаковал моих друзей, хотя они и не защищались. Смысл моей эскапады заключался в том, что мне остро жаль стало бедного Володю, погибшего, обманутого, обманывавшего — но сами-то мы, сами-то! Разве Матвей Иванович не помнит собственных рассказов, как его брат Сергей поднял Черниговский полк, уверяя солдат (и при том, конечно, как Володя, уверив и себя!), что вот-вот сто тысяч человек подойдут? Нет, это не обман — это другое что-то; но грустно. Разве тогда, 14 декабря, не обгоняли мы действительность? Ведь Рылеев убеждал нас, и еще больше — себя, что солдаты непременно взбунтуются, если им сказать, что есть завещание Александра I насчет сокращения службы; а ведь не было такого завещания и не могло быть. И не мы разве кричали: «Ура, Константин!» — а нам наплевать было на Константина. Воодушевившись, мы как будто не обманывали себя и других, — но ведь обманывали, обманывали, и как это все объединить и объяснить, пока не ведаю!
Сегодня, на изрядной исторической дистанции, вижу уже почти беспристрастно все случившееся; чувствую в глубине сердца много дурного, худого, чего не могу себе простить, но какая-то необыкновенная сила тогда покорила, увлекла меня (как Лихарева, как всех).
Увлекла и заглушила обыкновенную мою рассудительность, так что едва ли какое-нибудь сомнение тогда отклоняло от участия в действии…
— Вы, Иван Иванович, так уверены были в успехе мятежа, что в ту пору даже Александра Сергеевича Пушкина из Михайловского в Петербург вызвали.
Я так и подскочил, бокал опрокинул, но тут же затребовал новый и выпил вперед, чтобы опять не согрешить.
(Ну, Евгений Иванович, история для Вас, будто по заказу!)
— Чур-чур, — говорю, — Яков Дмитриевич; ведь, слава богу, лет 25 знакомы и ни разу от вас ничего подобного не слышал, и я никому никогда, ни единой душе из наших, не говорил про то свое письмо к Пушкину…
Умолчал же по очень простой причине. Забыл, полностью выбросил то письмо из памяти.
Мятеж, крепость, Сибирь — все это начисто вымело из головы множество пустяков, а свое последнее письмо Александру Сергеевичу счел пустяком, ибо он не отозвался, не приехал, и я до сей поры оставался в уверенности, что в том коловороте междуцарствия, слухов, беспорядка моя почта просто и не дошла в Псковскую глушь, затерялась — и, стало быть, аминь, не о чем толковать!
Но мало того, что, оказывается, письмо дошло к Пушкину; даже Яков Дмитриевич о нем знает!
Да откуда же? Как же? Не Алексей же мой 20 лет спустя из гроба явился.
Алексей Егоров, слуга, любимый дядька Пущина, который, по собственным словам Ивана Ивановича, был его «неизменным спутником от лицейского порога до ворот крепости». Алексей сопровождал Пущина в его поездке к Пушкину в 1825-м и, конечно, относил на почту то самое письмо Ивана Ивановича к Александру Сергеевичу, о котором идет речь. Е. Я.
Алексея нет, значит, известие исходит только от Пушкина; вернее, от тех, кому он рассказывал. Мне даже несколько дурно сделалось от всего этого, и Яков Дмитриевич обещал завтра зайти, все подробно растолковать. Пока же заверяет — что пустяк, слух. Я за столом коротко объяснил своим причину волнения — и они посмеялись; Волконский слово взял с меня рассказать при случае подробнее, ибо Пушкин ему не просто Пушкин; а Матвей Иванович зато сморщился, ибо, кроме пушкинских стихотворений, ничего о поэте знать не желает; и Казимирский тоже отшутился в своем духе, что «вообще-то Пушкин — поэт гениальный, но человек пустой» (тут же, прикрыв голову руками, завопил «grace! grace!» [6] «пощады! пощады!» — Я не раз наблюдал подобные их шуточные перепалки из-за Пушкина, где Я. Д. выступал с критической стороны, и однажды Иван Иванович-таки угостил приятеля подзатыльником.
) — я же только махнул рукою и даже слегка задремал, ибо проснулся от торжественного нарышкинского гласа:
Читать дальше