Публика вроде бы очень неблагодарна. При николаевском режиме, куда худшем, она сидела и помалкивала. А при Александре II
„отмена крепостного права — событие, которое должно было вызвать в целом мире бесконечный крик восторга, — привела к экзекуциям, развитие грамотности — к закрытию воскресных школ, временные цензурные облегчения — к небывалым карательным мерам против литературы, множество финансовых мер — к возрастающему расстройству финансов и кредита, отмена откупов — к небывалому пьянству… Правительство разбудило своими мерами общество, но не дало ему свободы высказаться. А высказаться — такая же потребность развивающегося общества, как болтать — развивающегося ребенка, поэтому обществу ничего не оставалось, как высказываться помимо дозволения“.
„И потому я говорю, — продолжает Серно-Соловьевич, — теперь в руках правительства спасти себя и Россию от страшных бед, но это время может быстро пройти.
Меры, спасительные теперь, могут сделаться через несколько лет вынужденными и потому бессмысленными“.
Он предсказывает „неизбежные“ при нынешней системе „печальные события“. Это будущее может отсрочиться или приблизиться на несколько десятилетий, но оно неизбежно при этой системе.
Записка Серно-Соловьевича была прошнурована, подшита к делу и больше сорока лет пролежала в глубинах секретных архивов, пока историк М. К. Лемке не опубликовал ее после 1905 года.
А пока документ прошнуровывают, уходит месяц за месяцем. Кончился 1863-й, проходит 1864-й. А „№ 16“ пишет и пишет новые прошения. Пишет, чтобы, как говорят в народе, себя соблюсти. Он сражается как может — и, хотя не может победить, остается непобежденным благодаря самому сражению. Из тюрьмы пытается он переслать письмо брату Александру за границу. Письмо жандармы перехватывают и читают:
„Я весьма доволен, что удалось никого не замешать и пережить 2 года тюрьмы, оставшись самим собой“.
Его спрашивают и спрашивают о делах и тайных сношениях с Герценом и Огаревым.
Серно ведет такой разговор:
„С Герценом и Огаревым я познакомился в Лондоне… К этому знакомству меня привело желание лично оценить эти личности, о которых я слышал самые различные отзывы, а сам заглазно не мог составить определенного мнения… Я увидел, что это не увлекающиеся люди и не фанатики. Их мнения выработаны размышлением, изучением и жизнью… Узнав их лично, трудно не отдать справедливости их серьезному уму и бескорыстной любви к России, хотя бы и не разделяя их мнений“.
Зачем он объяснял самодовольным сенаторам положительные качества Герцена и Огарева? Да затем, что сенаторы ждали совсем другого, что они ухмыльнулись бы, услышав это другое, они бы распространили повсюду плохое мнение одного революционера о других. Говорить о Герцене и Огареве так, как говорил Серно-Соловьевич, — значило бы как минимум удвоить свой приговор. Но говорить иначе значило бы вынести себе внутренний приговор на всю жизнь. Означало бы, как говаривал Серно, стать осинником , то есть Иудой, который повесился на осине.
Но ему, Серно-Соловьевичу, было перед собой стыдно даже за такие показания. Вернее — за последнюю фразу: „…хотя бы и не разделяя их мнений“.
Он понимал, что нельзя совсем раскрываться перед врагом, когда процесс закрытый и трибуны нет. Но все же он не мог успокоиться, что „отрекся от друзей“ или, опять же по его выражению, стал камнем (камень по-гречески „петра“ — Петр, апостол Петр, согласно евангелию, за одну ночь — прежде, чем пропел петух, — трижды отрекался от Христа).
И Серно-Соловьевич идет на невиданное дело, которое неожиданно получается. В Петропавловском каземате он пишет последнее письмо своим лондонским друзьям и учителям. А затем каким-то способом передает письмо на волю…
Проходит 80 лет.
После Великой Отечественной войны большое собрание рукописей из архива Герцена и Огарева — так называемая Пражская коллекция — вернулось на родину после почти столетних странствий. В числе бумаг нашелся маленький исписанный листок — без обращения и даты.
Несколько специалистов (А. Р. Григорян, Я.3. Черняк и другие) изучали листок и доказали: почерк Николая Серно-Соловьевича.
И вот — письмо из крепости Николая Серно-Соловьевича Александру Ивановичу Герцену и Николаю Платоновичу Огареву:
„Я люблю вас, как любил; люблю все, что любил; ненавижу все, что ненавидел. Но вы довольно знали меня, чтоб знать все это. Молот колотит крепко, но он бьет не стекло. Лишь бы физика вынесла — наши дни придут еще… Силы есть и будут. К личному положению отношусь совершенно так же, как прежде, обсуживая возможность его.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу