- Голубчик, прошу вас, если я не вернусь к одиннадцати часам вечера, постарайтесь увести моих родных из дома. Вот там, в комоде, все наши бриллианты. Они помогут вам...
Томашевский с горячностью принялся доказывать ему, что все задуманное им нелепо, не имеет никакого смысла, потому что самоубийственно.
- Постойте, - громко шептал он, схватив Николая за руку, - но едва вы обратитесь к народу, объяiвите себя царем, как над вами будут смеяться. Практически все знают, что царя убили, и вас примут всего-навсего за сумасшедшего. Хорошо, если после этого вам удастся уйти восвояси, но не исключено - и так скорее всего и случится, - что быстро вызовут чекистов и вас препроводят в какой-нибудь подвал. И уж там-то вам не удастся убедить их, что вы на самом деле переиграли, вжились, так сказать, в роль, почувствовали себя царем. Свяжутся с уральскими большевиками, потребуют проверить, на самом ли деле вас с семьей казнили, возможно, допросят с пристрастием Юровского и Белобородова, и выяснится, что они не сумели выполнить приказ большевистского правительства. И всё - теперь уж вас с семьей непременно казнят, и сделают это со злорадством, с ещё большими издевательствами, ибо постараются жестокостью компенсировать свою прошлую неудачу.
Николай, молча слушавший Томашевского, гладил рукой плюш скатерти, менявший свой цвет так же быстро, как сменялись события жизни последнего времени. Наконец сказал тоном, не терпящим возражений:
- Я иду в театр, это решено. Если Бог Русской земли ещё не совсем забыл своего помазанника, то бесовское представление, в котором я участвую, окончится для меня благополучно. Я ищу оправдания себя народом, моим народом, ищу его суда...
Томашевский тяжко вздохнул и голосом, полным искреннего сочувствия, сказал:
- Вы найдете не суд народа, а суд этой богопротивной власти. Но я не способен удержать вас, не имею права. Верьте, что я сделаю для вашей семьи все, что в моих силах.
Николай явился в театр за час до представления, и Златовратский, надевший на себя широкую артистическую блузу с бантом, повязанным на шее с изысканной небрежностью, бросился обнимать "царя".
- Ах вы, душечка Николай Александрович, государюшка вы наш. Счастлив, что пришли, - боялся, что поджилки у вас в последний момент дрогнут, как у всех начинающих... царей-то. Ну ступайте, ступайте в гримерную. Пусть вас скорей преобразят. Текст с испугу не забыли?
Загримировавшись, облачившись в мундир с андреевской лентой через плечо, Николай подошел к зеркалу. Как ни странно, в этом театральном костюме с чужого плеча он казался сам себе царем ещё больше, нежели во фраке или даже в горностаевой мантии. Царственная осанка, выражение лица, выработанное прежде, в годы правления, облагораживали этот нелепый мундир с эполетами из елочной мишуры, и, в свою очередь, эти фальшивые знаки власти, нужные, чтобы выделить царствующую особу из среды подданных на сцене, начинали действовать по-настоящему, будто тело истинного царя превратило их в подлинные инсигнии власти, украшавшие сейчас Николая.
Через отверстие в кулисе он смотрел на то, как в этом небольшом, когда-то домашнем театре богатого домовладельца собираются зрители: солдаты, даже не снимавшие шинелей, курившие тут же, сидя в креслах, горожане в пальто, в тулупах по причине того, что гардероб не работал, а в зале было холодно. Несколько керосинок, выхватывая из темноты небогатую лепнину стен, окрашивали лица зрителей в красную охру, отчего казалось, будто зал наполнен людьми, только что вышедшими из бани и забредшими в театр так, скуки ради, чтобы потешиться, глядя на то, что даже государь всей России имел домашние неприятности, а поэтому происходившее с ними сейчас - сущие пустяки по сравнению с тем, что приходилось переживать когда-то царю. Вдруг громко застучали подкованные сапоги, и в зал решительно, уверенно вошли какие-то люди в кожанках, громко и оживленно разговаривавшие на ходу. Они с шумом расселись в первом ряду, вытянув ноги вперед, к просцениуму, по-свойски облокотились на спинки кресел, и тут же Николай услышал голос Златовратского, приглушенный и нервно взвинченный:
- По местам. Начинаем, начинаем.
И тотчас пожилая пианистка, продолжавшая мять зубами папироску, ударила по клавишам, извлекая из инструмента что-то инфернальное, громоподобное, и занавес медленно поднялся.
Николай играл так же, как и на репетициях, - просто он и не мог вести себя на сцене по-другому, не играя собственно, а изображая самого себя. Рыдала, заливаясь настоящими слезами, истеричная Александра Федоровна, неистово мял её в своих объятиях Гришка, таращил при этом страшно обведенные коричневыми кругами глаза, бранился, как извозчик, часто плевал на пол и деланно рыгал. А царь был сдержан и красив, величественен и царственен. Николай прислушивался не к своему голосу, не к голосам партнеров, а к залу. Ему страстно хотелось вызвать у зала сочувствие к себе, к своей сценической жене, но он слышал лишь нескрываемый смех, частые реплики: "Вот и доигралась, сука!", "Допрыгалась, коза немецкая!", "Так её, Гриша, так, вали быстрее, чаво медлишь-то?". Доставалось и самому самодержцу: "А энто тебе за Ходынку, Николашка!", "Воскресенье Кровавое учинить, поди, легче было, чем с бабой своей справиться! Молодец, Гришка! Тебе царем быть, а не этому бессильному!". Его реплики и монологи встречались не с пониманием, на что рассчитывал Николай, стараясь обратиться к человеческим чувствам зрителей, а ехидным, злым смехом.
Читать дальше