Но Чернышевского боялись и ненавидели именно потому, что он был ДРУГОЙ — и он действительно был другим: во-первых, самоучка, сам себя сделавший, взявшийся ниоткуда. Во-вторых, бесповоротно порвавший не только с религией, в лоне которой был воспитан, но и с гуманистической традицией, потому что выше гуманизма он поставил здравый смысл. Собственно, он потому и заинтересовал Набокова, что всю жизнь действовал вопреки этому здравому смыслу, против того разумного эгоизма, согласно которому нет никакой чести, а есть прагматика. Эта теория так бесила Достоевского, что он не уставал с ней полемизировать уже после ареста и даже гражданской казни Чернышевского: Лужин в «Преступлении и наказании» рассказывает все то же самое. Это как надо было разозлить Достоевского, чтобы он, сам каторжник, не постыдился выступить против уже арестованного Чернышевского, опубликовав в 1865 году злейшую карикатуру на него — «Крокодил. Необыкновенное событие, или Пассаж в пассаже» (с явной, конечно, отсылкой к финальному Пассажу из «Что делать?»)! Тут уж заговорила вся общественность: нехорошо, мол, — и продолжения не последовало, а скоро и журнал Достоевского «Эпоха» закрыли все за ту же неблагонадежность: для российской власти талантливый союзник, пожалуй, еще опасней, чем оппонент…
Чернышевский эту ненависть заслужил, честно заработал, поскольку он и впрямь существо иной породы, и именно сверхчеловеков этого типа он инициировал, будил, растил своим романом; Чернышевский мечтает не о социальной, а об антропологической революции — как Горький впоследствии. Немудрено, что его так полюбил Ленин: он первым увидел в «Что делать?» портрет новой человеческой особи, задатки которой он в себе ощущал. Задатки эти — исключительный ум, целеустремленность, сила характера — и полное отсутствие сентиментальности, а точней, того, что мы называем совестью. Что разумно, то и нравственно; что полезно, то и прекрасно. Чернышевского отличает изумительная, никогда в русской литературе не встречавшаяся глухота — не столько к чувствам, к эстетике, сколько вообще к иррациональному устройству мира. Он совершенно убежден, что человек управляется материальными стимулами; что стоит ему создать нормальные условия, и он будет хорош; что условности надо отбросить, потому что от них один вред и лишнее мученье. А условности — это у нас как раз брак («Прежде я тебя любил, а теперь уважаю», — говорит муж изменившей жене), честь (сословный предрассудок, не заслуживающий внимания), деликатность (форма лжи, трусости, уклонения от правды)… Между тем человек как раз и есть условность, конвенция, только это отличает его от зверя, и сам Чернышевский в быту только и делает, что соблюдает эти конвенции, отстаивает собственную честь и честь единомышленников, проявляет сострадание, а то и сентиментальность… Эстетическая глухота не означает нравственной, хоть и связана с нею; до конца вытравить из себя человека не удается никому — даже Ленин, слушая «Аппассионату», испытывает иррациональные порывы сострадания к своим бывшим и будущим жертвам; но в смысле стремления к полному расчеловечиванию Ленин, безусловно, человек Чернышевского и в огромной степени последователь этого русского Ницше.
4
Глупо было бы делать из Чернышевского предшественника террористов. Как Радищев, сугубый теоретик, казался Екатерине «бунтовщиком хуже Пугачева», так и Чернышевский, идейный, антропологический террорист, явно хуже и уж точно соблазнительней всякого Кибальчича с Желябовым. Штука в том, что Чернышевский не призывает ни к каким бунтам, он даже считает их лишними, кровавыми; революции, перевороты — все это не для России, поскольку она к ним не готова, достаточно массовыми они не станут, а талантливых и «полезных» людей убьют много. («Полезный» — его любимая похвала, высочайшая во всем его лексиконе. «Я тоже полезный человек, но лучше бы умер я, чем он», — сказано о Добролюбове. И Ленин так же отзывался о соратниках, заботясь о них не больше, чем смазчик о шестеренках.) Роль личности в России ничтожна, человек задавлен государством, и хотя социальные условия прежде всего, но для перемены этих социальных условий нужна сначала прослойка, готовая на многое. Тут он прав. И черты этой прослойки, как они изображены в «Что делать?», не могут не вызывать ужаса, да, — но и подспудной симпатии. Симпатия, точней, им не нужна — речь о восхищении.
Рахметов не единственный «новый человек», рассказам о которых посвящена вся книжка. Рахметов как раз не самый обаятельный герой — он узковат, суховат, нечувствителен к прекрасному (а Чернышевский был очень чувствителен, только представления о прекрасном были у него медицинские: что здорово, свежо, вкусно, то и отлично). И Лопухов, и Кирсанов, и Верочка — прекрасные, физически совершенные, сильные, чувственные, здоровые животные: с совестью всегда могут договориться, условностей не блюдут, мужская половина любит подраться, женская — предаться свободной любви или вкусно покушать… Нельзя особенно любоваться этими людьми, ибо страшно представить их рядом с собой, но нельзя, простите, не почувствовать абсолютной справедливости главного ответа на главный вопрос. Что делать в безвременье, что вообще делать, когда делать нечего? Ответ элементарен, в нем четыре буквы: СЕБЯ.
Читать дальше