Велики мои преступления перед советской властью и большевистской партией: измена родине, активное участие в деятельности контрреволюционной организации, вредительство, шпионаж и подготовка свержения правительства. За это не может быть наказания меньше, чем расстрел с предшествующим ему заключением в камере смертников.
Правда, все мои преступления выдуманы, все мои показания, выжатые из меня следователем после десяти месяцев пыток, ложны от начала до конца, но они нужны слишком большому количеству заинтересованных в них лиц, десяткам ответственных работников Северокавказского краевого управления НКВД. Эта ложь нужна для "закрытого судебного процесса над молодежным шпионско-вредительским центром на Северном Кавказа", который принесет им ордена и премии, повышения по службе, увеличение денежных окладов и благодарность в приказах. Приговоры участникам "центра" уже вынесены и процесс лишь подтвердит их. Осужденные, в том числе и я, рассажены по камерам смертников и не на законные 72 часа", а на большее количество времени, вплоть до окончания процесса…
Две стосвечевые электрические лампочки под потолком, с неизменными железными сетками на них, заливают камеру ярким светом. Она почти ничем не отличается от тюремных камер, в которых мне пришлось сидеть во время следствия по моему делу. Только стены и потолок окрашены в темно-красный цвет запекшейся крови, да в стальной двери прорезана квадратная, — в четверть метра, — дверца с "очком" посредине, а на таких же размеров оконце в стене массивная двойная решетка; железные стержни ее шире, чем узенькие просветы между ними. Ни одного стекла в окне нет, но снаружи оно на две трети прикрыто деревянным козырьком.
В камере я не один; кроме меня, здесь еще семеро. Они полулежат на разбросанных по полу матрасах, привалившись спинами к стенам. Смотрят на меня равнодушно, без обычного для заключенных любопытства, к чему-то прислушиваются, молчат и покашливают. Стоя у двери, я тоже молча, но не без растерянности, разглядываю их; я еще весь под впечатлением последней встречи со следователем и неожиданного приговора к смерти без суда.
Никакие мысли не приходят мне в голову, а слова не идут с языка. Наконец, я с усилием выдавливаю из себя обычное и на воле и в тюрьме, но явно неуместное здесь:
— Здравствуйте…
Трое отвечают мне молчаливыми кивками голов. Остальные как бы замерли в неподвижности. Один из ответивших на мое приветствие, обращаясь ко мне, произносит тихим и странно глухим голосом:
— Сейчас вам принесут матрас.
Как бы подтверждая его слова, открывается дверь и рука кого-то, невидимого в густом сумраке коридора, вталкивает оттуда матрас в камеру. Я подхватываю его, но, вздрогнув от грохота стремительно захлопнувшейся двери, сейчас же роняю на пол.
— Это ваша постель. Устраивайтесь, где хотите, — говорит, кивнув головой на матрас, ответивший на мое приветствие заключенный и умолкает, к чему-то прислушиваясь.
Я сажусь с ним рядом, подтянув поближе "постель". С медленной молчаливостью тянутся минуты одна за другой. Мой сосед продолжает прислушиваться. Я пытаюсь завязать с ним разговор:
— Ну, как вы здесь?..
Он останавливает меня жестом и, напряженно вслушиваясь в топот шагов и шум за дверями, тихо и отрывисто роняет клочки фраз:
— Кажется идут… Почему так рано? Подходят… К нам?.. Нет, прошли мимо…
От его слов веет непонятной, загадочной жутью.
Постепенно, секунда за секундой, она обволакивает меня всего, проникает внутрь, сжимает сердце судорогой тоскливого предчувствия. Стараясь стряхнуть с себя это состояние, я громко и резко бросаю в томительную тишину камеры слова вопроса:
— К чему вы прислушиваетесь? За моей спиной раздается яростный крик, почти бессвязный и мало похожий на человеческий:
— Ма-ммолчи! Слы-ушшай!
Я оборачиваюсь. Из угла камеры на меня смотрит нечто, бывшее когда-то человеческим лицом. Теперь это страшная маска запекшейся и засохшей крови, огромный, изрезанный шрамами, струп. Нос, губы, скулы еле намечаются на этом раздувшемся от нагноений струпе. Во рту, напоминающем глубокую рану с рваными краями, между кривыми шатающимися обломками зубов, ворочается опухший искусанный язык. Даже мне, видевшему многих мучеников большого конвейера НКВД, невозможно без содрогания смотреть на это тошнотворное "бывшее лицо".
Перевожу взгляд на лица других. У них разные черты: одно широкое и плоскоскулое, другое узкое и приплюснутое с боков, третье — маленькое и сморщенное, как полушарие из мятой грязной бумаги, четвертое — расплывчато-грубое и угловатое, пятое, поражает взгляд своей удивительной мелкотой; невольно кажется, что нос, подбородок, губы и скулы ребенка попали, по недоразумению, на физиономию старика. Вместе с различием черт лиц смертников, в глаза бросается и удивительное сходство между ними. Цвет их кожи одинаков: вместе смешаны грязный мел, воск и синька. Губы у всех бледно-голубоватые с пепельным оттенком, щетинистые щеки давно не стрижены, а глаза подернуты пленкой обычной тюремной мути, сквозь которую едва проглядывает выражение человеческих чувств.
Читать дальше