Очень помог мне в создании образа Бориса и художник Федоровский, который учил меня, как пользоваться гримом, чтобы подчеркнуть то или иное настроение моего героя, его душевное состояние, "В первом акте коронации,говорил он мне,- Борис в расцвете сил. Его ничего не тревожит, хотя он и сознает, что принятие власти - дело сложное, ответственное. Ко времени сцены в тереме он испытал уже много терзаний, и в душе его появляется трещина. Вид у него - измученный, на лице возникают морщины".
И Федор Федорович показывал мне, какой краской я должен пользоваться, чтобы оттенить впалые глаза, подчеркнуть складки лица. Он долго работал также над моим костюмом. Одеяние русского царя было ослепительно, особенно в первой картине, в сцене коронации. Здесь моя длинная мантия была украшена парчой, драгоценными камнями, так же как и барма (воротник), и шапка Мономаха. Когда я увидел все эти подлинники в Кремле, то они показались мне тусклыми по сравнению с театральными. Но у театра свои законы, и он должен ярко подчеркивать важные детали.
Н. С. Голованов, поставивший "Бориса" в 1948 году, был в ту пору уже болен. Спектаклем дирижировал Мелик-Пашаев, и мы с ним потихонечку, начиная с первой картины, стали работать над вокальной партией. Она предназначена для баритона, но хотя тесситура ее высокая, написана удобно. Ее музыкальная интонация, близкая к разговорной речи, подсказала манеру поведения моего героя, различную в разных ситуациях.
Одно из самых трудных мест - сцена коронации. Одетый в тяжеленную мантию, барму, в шапке Мономаха, с посохом и всеми царскими атрибутами, украшенными камнями, имитирующими натуральные, я должен был медленно выйти из храма, прошествовать вперед на самую авансцену и после тутти оркестра и колокольного перезвона в зловещей паузе мягко, на пиано начать: "Скорбит душа. Какой-то страх невольный зловещим предчувствием сковал мне сердце".
А в это время мое сердце прямо выпрыгивало от волнения, потому что, когда стоишь за кулисами и слышишь пение хора и всю громаду оркестра, душа от страха уходит в пятки.
Здесь у Бориса нет никаких жестов и движений. Только после первой части вступления он отдает державу и скипетр боярам и продолжает свой монолог: "Теперь поклонимся почиющим властителям Руси, а там сзывать народ на пир, всех, от бояр до нищего слепца, всем вольный вход, все гости дорогие". На слове "все" мелодия ариозо подходит к высокому фа от до, ре, ми в сопровождении мощного звучания оркестра. Нужно, чтобы певец пробил его и заполнил зал. И если у артиста есть голос, то эта сцена по своей красоте и величию производит огромное впечатление.
Когда Борис находится в тереме - в своей повседневной обстановке - он ведет себя совершенно иначе. Среди детей он ощущает большую раскованность, проще обращается с Шуйским. И опять совсем иной образ - в сцене у Василия Блаженного, когда к Борису обращается толпа народа и, протягивая руки, просит хлеба. Тут он, закусив губы и преодолевая ужасные предчувствия, должен показать свое милосердие и царственную простоту. В последней картине он вбегает в Думу в состоянии, близком к умопомешательству, с криком "Чур, чур, дитя". Это разные состояния, и я долго трудился над тем, чтобы донести их до слушателей. Работа была очень интересной, и мало-помалу образ моего героя начал складываться. Я одолел эту партию.
Первый раз я пел Бориса Годунова в день смерти Сталина. Об этом событии еще не было объявлено, только по радио передавали бюллетень о состоянии его здоровья, и когда я пришел в театр, все только и говорили о болезни Иосифа Виссарионовича. Сам я, охваченный скорбью, думал: "Как же в такой день меня будет принимать зал?" Но после сцены коронации публика так рукоплескала, что я удивился. И потом, по окончании сцены в тереме, когда я упал, положил крест и произнес: "Господи, ты не хочешь смерти грешника, помилуй душу преступного царя Бориса",- меня вызывали столько раз и с таким восторгом, что кто-то пришел ко мне и сказал: "Иван Иванович, вы знаете, сейчас такое настроение в театре - вы умираете на сцене, и все думают, что, может быть, в это время умирает Сталин".
После этого спектакля критика объявила о существовании третьего Бориса: Пирогов, Рейзен, Петров.
Но я понимал, главное - не успокаиваться, не зазнаваться, а только продолжать работать.
Через две недели я спел эту партию второй раз, и этот спектакль опять совпал с грустным известием: умер Готвальд. Пришел ко мне Мелик-Пашаев за кулисы и полусерьезно, полушутя говорит: "Ваня, если, когда вы будете петь в третий раз, кто-то еще умрет, вам эту партию дальше будет петь нельзя!"
Читать дальше