Он был не глуп; и мой Евгений,
Не уважая сердца в нем,
Любил и дух его суждений,
И здравый толк о том о сем…
Вообще же из литературных произведений, в которых изображен Федор Толстой-Американец можно было бы составить объемистую антологию. Взять хотя бы графа Турбина из рассказа Льва Толстого «Два гусара»: «Уж я тебе говорю, это тот самый дуэлист-гусар, ну, Турбин известный… Саблина он убил, Матнева он из окошка за ноги спустил, князя Нестерева обыграл на триста тысяч. Ведь это какая отчаянная башка, надо знать! Картежник, дуэлист, соблазнитель; но гусар душа, уже истинно душа!»
Время грешить и время каяться
Перемена в поведении Толстого-Американца становилась все заметнее. В карты он играл теперь преимущественно в Английском клубе и других благородных собраниях, где шельмовать было недопустимо — он стал светским человеком и начал дорожить репутацией. Дуэлей избегал, но любил демонстрировать меткость в стрельбе. Герцен писал, что однажды, когда у графа пировали гости, он приказал жене встать на стол и прострелил каблук ее башмачка. Если раньше Толстой обожал, как писал Пушкин о Зарецком,
Друзей поссорить молодых
И на барьер поставить их, —
то теперь часто примирял противников. Бывало, давал зарок не пить, однажды полгода не брал в рот хмельного. Тем не менее продолжал участвовать в застольях. Как-то раз, возвращаясь с пирушки на санях с Денисом Давыдовым, он попросил гусара-поэта:
— Голубчик, дыхни на меня, хоть понюхаю винца!
Правда, когда Толстой пил, то пил в свое удовольствие, преимущественно шампанское или бордо. Однажды за столом ему посоветовали редкую закуску:
— Возьми, Толстой, вот увидишь, весь хмель отобьет!
Граф отказался:
— Нет уж, слуга покорный! За что же я два часа трудился?
К нему часто обращались как к знатоку дуэльного кодекса, своего рода эксперту в вопросах чести. Вообще он оказался очень сведущим в улаживании разного рода щекотливых дел, будь то дело чести, наследственное дело или имущественное. Много лет Толстой трогательно заботился о своем товарище, почти разорившемся и больном князе Федоре Гагарине. Когда-то Гагарин тоже был мот и повеса, каких мало. Во время войны 1812 года он поспорил, что доставит Наполеону два фунта чаю, и доставил! Наполеон великодушно отпустил храбреца. Но были у Гагарина и проделки в духе Толстого-Американца. Однажды на почтовой станции Гагарин заказал жареного рябчика, а сам вышел на минуту. Вернувшись, он увидел, что какой-то нахальный проезжающий уплетает его блюдо, хотя его предупредили, что это чужой заказ. Гагарин пожелал этому типу приятного аппетита, а затем под дулом пистолета заставил его проглотить еще одиннадцать рябчиков! У того чуть не сделался заворот кишок. Гагарин со смехом заплатил за дюжину рябчиков и укатил.
И вот теперь имение Гагарина оказалось расстроено, а сам он болен. Толстой долго хлопотал, чтобы сохранить для друга хотя бы остатки его состояния, даже заложил собственное имение, дабы сохранить поместье Гагарина. «Я сам на точке лишиться последнего верного куска, заложенного за князя Федора», — писал он Вяземскому.
Итак, наш герой, подобно пушкинскому Зарецкому, изменился:
Надежный друг, помещик мирный,
И даже честный человек,
Так исправляется наш век.
Немногие знали, что перемена была еще более резкой, и не без веских причин. «Я живу в совершенной скуке, грусти и пьянстве, — писал Толстой в 1828 году князю Гагарину. — Одна Сарра как будто золотит мое несносное существование; три месяца жена не оставляет болезненное ложе свое, родив мне третьего мертвого сына. Следовательно, надежда жить в наследнике похоронена с последним новорожденным.
Скорбь тебе неизвестная, но верь, любезный друг, что весьма чувствительная».
У Федора Ивановича и Евдокии Максимовны родилось двенадцать детей, они умирали в младенчестве, один за другим. Толстой, как Иван Грозный когда-то, завел синодик — поминальный список, куда вписал одиннадцать убитых им на дуэлях. После смерти очередного ребенка Толстой вычеркивал одно имя своей жертвы и писал на полях: «Квит».
В живых оставались две дочери — старшая Сарра и, немного младше ее, Прасковья. Обе были безмерно дороги отцу. Прасковья пошла вся в мать — цыганской породой и повадкой, отец называл ее «мой цыганеночек». А Сарра вызывала восхищение и сострадание — она была душевно больной, но одаренной необыкновенно, в шестнадцать лет писала прекрасные стихи, отмеченные поэтами-современниками. А в синодике еще оставалось одно неотмщенное имя. Толстой каялся, молился на коленях до кровавых мозолей.
Читать дальше