Работать еще могут“. Он обращался к Маленкову и Берии, потому что именно они занимались этим делом. Когда мы вышли от Сталина, я услышал перебрасывание репликами между Маленковым и Берией. Берия: „Сталин сам поднял вопрос об этих авиаторах. Если их освободить, это может распространиться и на других“. Разговор шел в туалете, где мы собирались мыть руки перед обедом и порою обменивались мнениями. Туалет был просторный, так что иной раз мы собирались там и перед заседаниями, и после заседаний. Перед заседаниями говорили о том, что предстоит, а после обеда обсуждали, с какими последствиями прошла трапеза. Когда я обдумывал этот вопрос, мне пришла в голову мысль: о каких других говорил Берия? Он, видимо, боялся, что если будут освобождены Шахурин и Новиков, то как бы Сталин не вернулся к вопросу о Кузнецове и Вознесенском, над которыми суда еще не было. Этого боялись и Берия, и Маленков. Тогда все „ленинградское дело“ окажется под вопросом. Хотя они согласны были, видимо, освободить Шахурина и Новикова, которые не стояли на пути ни Маленкова, ни Берии. Правда, Маленков боялся и слово замолвить о Шахурине и Новикове, потому что его тоже обвиняли по этому же вопросу. Ведь он покровительствовал наркомату авиапромышленности и допустил, что появилось много „недоброкачественных“ самолетов, в результате чего мы теряли лучшие кадры во время войны. Со мною о „ленинградском деле“ Сталин никогда не говорил, и я не слышал, чтобы он где-то в развернутом виде излагал свою точку зрения. Только однажды он затронул этот вопрос, когда вызвал меня с Украины в связи с переходом в Москву и беседовал со мной о „московских заговорщиках“. Маленков и Берия все же не допустили освобождения Шахурина и Новикова. Следовательно, не были освобождены и люди, арестованные по „ленинградскому делу“. Не зная подробностей этого дела, допускаю, что в следственных материалах по нему может иметься среди других и моя подпись. Происходило это обычно так: когда заканчивалось дело, Сталин, если считал необходимым, тут же на заседании Политбюро подписывал бумагу и вкруговую давал подписывать другим. Те, не глядя, а опираясь лишь на сталинскую информацию, тоже подписывали. Тем самым появлялся коллективный приговор. Правда, в „ленинградском деле“, если рассматривать прежнюю практику борьбы с „врагами народа“, была применена уже широкая судебная процедура: не только следователи вели следствие, но и приезжал прокурор, потом был организован суд, на который приглашался актив Ленинградской парторганизации, на суде велся допрос подсудимых, потом им давали последнее слово. Ну и что? А в 30-е годы на открытых процессах разве обстояло по-другому? Сталину рассказывали (я присутствовал при этом), что Вознесенский, когда было объявлено, что он приговаривается к расстрелу, произнес целую речь. В своей речи он проклинал Ленинград, говорил, что Петербург видел всякие заговоры — и Бирона, и зиновьевщину, и всевозможную реакцию — а теперь вот он, Вознесенский, попал в Ленинград. Там он учился, а сам-то родом из Донбасса. И проклинал тот день, когда попал в Ленинград. Видимо, человек уже потерял здравый рассудок и говорил несуразные вещи. Дело ведь не в Ленинграде. При чем тут зиновьевщина? В 20-е годы имелась совсем другая основа политической борьбы: шла борьба взглядов о путях строительства социализма в СССР, тогда можно было занимать либо ту либо другую позицию. Я тоже занимал тогда сталинскую позицию и боролся против Зиновьева. А Бирон — вообще иная эпоха. Это же несовместимые понятия. Не помню, что говорили в последнем слове Кузнецов и другие ленинградцы, но, что бы они там ни говорили, фактически их приговорили значительно раньше, чем суд оформил и подписал приговор. Они были приговорены к смерти Сталиным еще тогда, когда их только арестовывали. Много людей погибло и в самом Ленинграде, и там, куда выехали из Ленинграда для работы в других местах. Косыгин тоже висел на волоске. Сталин рассылал членам Политбюро показания арестованных ленинградцев, в которых много говорилось о Косыгине. Кузнецов состоял с ним в родстве: их жены находились в каких-то кровных связях. Таким образом, уже подбивались клинья и под Косыгина. Он был освобожден от прежних постов и получил назначение на должность одного из министров. Раньше он был близким человеком к Сталину, а тут вдруг все так обернулось и такое получилось сгущение красок в „показаниях“ на Косыгина, что я и сейчас не могу объяснить, как он удержался и как Сталин не приказал арестовать его. Косыгина, наверное, даже допрашивали, и он писал объяснения. На него возводились нелепейшие обвинения, всякая чушь. Но Косыгин, как говорится, вытянул счастливый билет, и его минула чаша сия. Это могло случиться с любым из нас. Все зависело от того, как взглянет на тебя Сталин или что ему покажется в такой момент. Порою говорил: „Что это вы сегодня на меня не смотрите? Что-то у вас глаза бегают“. Или еще что-либо в таком роде. И все это произносилось с таким злом! Разумный следователь не ведет себя так даже с заядлым преступником, а тут произносилось за дружеским столом. Сидим мы, едим, а он вдруг награждает такими эпитетами и репликами людей, которые по его же приглашению сидят за его столом и ведут с ним беседу. Тяжелое было время!» (Хрущев Н. С. Воспоминания. http://www.biblioteka.org.ua/book.php?id=1121020145&р=890)
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу