Я играла на мерлитоне. Этим звучным именем называлась деревянная трубка с мундштуком и прорезью, заклеенной папиросной бумагой. При дутье в мундштук получался тот же звук, который можно извлечь из обыкновенной расчески, обернутой той же папиросной бумагой. У главного капельмейстера дергалась нога - последствия контузии на гражданской. Он ставил ногу на футляр от баяна, ободряюще улыбался и, придерживая левой рукой ходившее ходуном колено, дирижировал правой. Репетировали каждый день допоздна, все нервничали. 23 февраля и хор, и оркестр освободили от занятий. И с утра белый верх, черный низ - мы прели в спортзале, где повторяли небогатый наш репертуар бессчетное количество раз. Ближе к вечеру нас отправили домой переодеться и пообедать. Второй белой кофточки у меня не было, я вернулась в розовой.
Февраль тридцать четвертого запомнился мне морозным, снежным, безветренным. У школы меж высоких сугробов стояли автобусы - длинные, заграничные, красивые - желтый верх, красный низ. То, что я выделяюсь своей розовой кофточкой, выяснилось лишь в артистических уборных Большого. Капельмейстер куда-то умчался и вернулся с белой кофтой. Она была мне велика, ее подкололи булавками, и меня с моим мерлитоном задвинули в задний ряд. Нас построили на сцене. За занавесом чувствовался огромный бурлящий зал. А когда занавес разошелся, то первое, что я увидела, Сталин, Ворошилов и Буденный сидят в самой близкой к сцене ложе, казалось, на расстоянии вытянутой руки. Не помню, как мы играли, дудела ли я в мерлитон или только раздувала щеки. Вместо капельмейстера дирижировала Нюрочка, дочка школьной уборщицы. У нее были русые куделечки и румянец как кумач. Сталин сидел бесстрастным бронзовым божком, Ворошилов улыбался, вертел головой и, кажется, шмыгал носом, Буденный крутил ус. Нам много хлопали. Из этой ложи сдержанно, из соседней прямо-таки неистово: там сидели Орджоникидзе и Киров, и Орджоникидзе, аплодируя, далеко перегибался через бархатный барьерчик.
После концерта в артистических уборных нас ждало шикарное по тем временам угощение: ситро, бутерброды с вареной колбасой и сыром, пирожное. У школы меня встречал отец. Мы прошли по Антипьевскому, перешли Волхонку, прошли по Ленивке и вошли в наш двор со стороны реки. Дома первым делом мама спросила: "Какой он, Сталин?" И я ответила: "Да ну, какой-то рыжий дядька..."
В прихожую вышел гостивший у нас Загейм, друг отца еще по Шлиссельбургу. "Говоришь - рыжий?" - спросил он, пряча улыбку в вислых усах, но отец затолкал его обратно в комнату, и они вдруг начали кричать там друг на друга.
Мама прикрыла дверь, увидела на мне необъятную белую кофту и прыснула. А из комнаты неслось: "Съезд победителей! А мы где были?" - "А помнишь у Асеева:
Как я стану твоим поэтом,
коммунизма племя,
если крашено
рыжим цветом,
а не красным
время?!
(Н. Асеев. Лирическое отступление)
Больше Сталина я не видела никогда. До тридцать восьмого я ощущала его как некое верховное существо, всеблагое и всемудрое, проникающее во все потаенные уголки, видящее то, чего не видят другие. После тридцать восьмого благо обернулось злом: ночные аресты, требования отречься от родители на открытых комсомольских собраниях. Я не отреклась. Когда я слышу имя "Сталин", я словно вновь и вновь присутствую на тризне по умершему в лагере отцу, по его расстрелянным и замученным друзьям, по Загейму, читавшему стихи Асеева..."
...Я думаю о том времени - и, честно признаться, по спине пробегает холодок. Мне страшно. Вот соседняя со сталинской ложа, и люди в ней Киров и Орджоникидзе. Вот мой дед и его друг. При всем различии масштабов этих людей уже пущен ход единой машины, которая так или иначе переломает кости и тем и другим, невзирая на то что одни - вожди государства, лидеры партии, а другие - бывшие эсеры-максималисты, скромные работники Общества бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев. Как же так, как это произошло? Что их погубило - злонамеренная воля одного человека или неуправляемый "исторический" процесс, стихия, вышедшая из-под контроля?
16 июня 1987 г.
А. 3. Рубинчик, авиаконструктор,
г. Москва
УРОКИ ИСТОРИИ
В начале 30-х годов я ехал в командировку в г. Запорожье. Под мерный стук колес хорошо спится. Поезд остановился на какой-то станции, и я проснулся от странного шума. Возле окна купе стояла девочка лет двенадцати и держала на руках братика годиков трех. Это были не дети, а скелеты, и произносили одно только слово: "Хлеба, хлеба, хлеба".
Читать дальше