Оторопевшие почитатели Вагнера онемели от ярости, а в августе 1878 года сам маэстро разразился крайне агрессивной и злобной статьей «Публика и популярность». Имя Ницше в ней не называлось, но явно подразумевалось. Книга расценивалась как следствие болезни, а блестящие афоризмы – как ничтожные в интеллектуальном плане и прискорбные в моральном. Зато очень высоко отозвался о книге Якоб Буркхардт, сказавший, что она «увеличила независимость в мире».
Новый, 1879 год принес Ницше неимоверные физические страдания: почти каждодневные приступы болезни, непрерывная рвота, частые обмороки, резкое ухудшение зрения. Продолжать преподавание он был не в силах, и в июне получил по своему прошению отставку с назначением ежегодной пенсии в 3 тысячи франков. Ученый уехал из Базеля в Сильс-Марию, в долину Верхнего Энгадина – тихое местечко с густым хвойным лесом и маленькими голубыми озерами. Сгорбившийся, разбитый и постаревший полуслепой инвалид, которому еще не исполнилось и тридцати пяти лет.
Вот как описывала его жизнь в то время подруга Ницше Лу Саломэ: «Его наружность к тому времени приобрела наибольшую выразительность, в лице его светилось то, что он не высказывал, а таил в себе. Именно эта замкнутость, предчувствие затаенного одиночества и производило при первой встрече сильное впечатление. При поверхностном взгляде внешность эта не представляла ничего особенного, с беспечной легкостью можно было пройти мимо этого человека среднего роста, в крайне простой, но аккуратной одежде, со спокойными чертами лица и гладко зачесанными назад каштановыми волосами. Тонкие, выразительные линии рта были почти совсем прикрыты большими, начесанными вперед усами. Смеялся он тихо, тихой была и манера говорить; осторожная, задумчивая походка и слегка сутуловатые плечи. Трудно представить себе эту фигуру среди толпы – она носила отпечаток обособленности, уединенности. В высшей степени прекрасны и изящны были руки Ницше, невольно привлекавшие к себе взгляд; он сам полагал, что они выдают силу его ума. Такое же значение он придавал своим необычайно маленьким и изящным ушам, о которых он говорил, что это настоящие уши для того, чтобы «слушать неслыханное».
Истинно предательскими в этом смысле были и глаза Ницше. Хотя он наполовину ослеп, глаза его не щурились, не вглядывались со свойственной близоруким людям пристальностью и невольной назойливостью; они скорее глядели стражами и хранителями собственных сокровищ, немых тайн, которых не должен касаться ничей непосвященный взор. Слабость зрения придавала его чертам особого рода обаяние: вместо того чтобы отражать меняющиеся внешние впечатления, они выдавали только то, что прошло раньше через его внутренний мир. Глаза его глядели внутрь и в то же время – минуя близлежащие предметы – куда-то вдаль, или, вернее, внутрь, как бы в безграничный простор.
В обыденной жизни Фридрих Ницше отличался большой учтивостью, мягкостью, ровностью характера – ему нравились изящные манеры. Но во всем этом сказывалась его любовь к притворству, к завуалированности, к маскам, оберегающим внутренний мир, который философ почти никогда не раскрывал. Ницше сам сформулировал это, написав: «Относительно всего, что человек позволяет видеть в себе, можно спросить: что оно должно собою скрывать? От чего должно оно отвлекать взор? Какой предрассудок должно оно задеть? И затем еще: как далеко идет тонкость этого притворства? В чем человек выдает себя при этом?». По мере того как росло в нем чувство уединения, все, обращенное к внешнему миру, становилось притворством – обманчивым покрывалом, которое ткала вокруг себя глубочайшая страсть одиночества, как бы временной внешней оболочкой, видимой для человеческого глаза. «Люди глубоко думающие кажутся себе актерами в отношениях с другими людьми, ибо для того, чтобы быть понятыми, они должны надеть на себя внешний покров» («Человеческое, слишком человеческое»).
В жизни Ницше началась полоса бесконечных скитаний: летом по Швейцарии, зимой по Северной Италии. Удивительное по силе описание того периода жизни философа дал С. Цвейг: «Столовая недорогого пансиона где-нибудь в Альпах или на Лигурийском побережье. Безразличные обитатели пансиона – преимущественно пожилые дамы, развлекаются causerie, легкой беседой. Трижды прозвонил колокол к обеду. Порог переступает неуверенная, сутулая фигура с поникшими плечами, будто полуслепой обитатель пещеры ощупью выбирается на свет. Темный, старательно почищенный костюм; темные глаза, скрытые за толстыми, почти шарообразными стеклами очков. Тихо, даже робко, входит он в дверь; какое-то странное безмолвие окружает его. Все изобличает в нем человека, привыкшего жить в тени, далекого от светской общительности, испытывающего почти неврастенический страх перед каждым громко сказанным словом, перед всяким шумом. Вежливо, с изысканно чопорной учтивостью, он отвешивает поклон собравшимся; вежливо, с безразличной любезностью, отвечают они на поклон немецкого профессора. Осторожно присаживается он к столу – близорукость запрещает ему резкие движения, осторожно пробует каждое блюдо – как бы оно не повредило больному желудку: не слишком ли крепок чай, не слишком ли пикантен соус – всякое уклонение от диеты раздражает его чувствительный кишечник, всякое излишество в еде чрезмерно возбуждает его трепещущие нервы. Ни рюмка вина, ни бокал пива, ни чашка кофе не оживляют его меню; ни сигары, ни папиросы не выкурит он после обеда; ничего возбуждающего, освежающего, развлекающего, только скудный, наспех проглоченный обед да несколько незначительных, светски учтивых фраз, тихим голосом сказанных в беглом разговоре случайному соседу.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу