— Ты все это глупости выдумала, — сказал он, — что ты не дочь пап? и мам?; я знаю наверное. Ты выбрось это из головы. — Миша не любил много разговаривать, но его уверенный мальчишеский тон подействовал на меня сильнее всяких убеждений. — Откуда ты это взяла? — спросил он, покровительственно-ласково улыбаясь.
Но мне не хотелось отвечать. Да разве я сумела бы рассказать, каким образом сложилась в моем детском представлении эта нелепая история? В эту тяжелую пору сестра Таня много времени проводила со мной. С самого раннего детства, когда я сестру называла мамой, у меня сохранилось особое чувство к ней. Мало того что она мне очень нравилась своей жизнерадостностью, живостью, она как-то сумела подойти ко мне, я не боялась ее, почти никогда не врала ей и чувствовала себя не только легко, когда она бывала со мной, но и празднично. Она брала меня на выставки картин, в зоологический сад, иногда вместо мамы ездила со мной на детские утра и вечера. Вокруг Тани всегда вертелась молодежь, ей рассказывали секреты, она старалась всем помочь — все ее любили. Заболел Лева — Таня везла его к докторам, утешала, ободряла его, нужно было выдать замуж родственницу — Таня хлопотала, шила подвенечное платье.
Помню, как раз с этим платьем у меня случилась беда. Слонялась я по дому, зашла в девичью, вижу, на столе лежит белое платье, а рядом горячий утюг. Я схватила его и начала гладить. Запахло паленым, и на материи остался желтый след. Я ужасно испугалась, бросилась к Тане, а она ничего, даже не поругала!
Другой раз, помню, среди нас, детей, было поползновение подойти к нечести, нехорошим вещам. Таня вовремя это заметила. Она так спокойно, не сердясь и мудро все объяснила, что сразу отбила охоту этим заниматься…
От Маши я видела не меньше ласки и доброты. Помню, я ужасно страдала от нарывов в ушах. Нарывы были громадные, опасные, в среднем ухе. Маша ходила за мной. Никто не мог так ухаживать за больными, как она. Как ловко она ставила компрессы, как тихо двигалась по комнате, как хорошо утешала! Я мучилась по трое, четверо суток. Ужасная была боль. Казалось, голова раскалывается. Забинтованная, с компрессом, я сидела на подушках ночи напролет, качалась от боли и стонала. Маша сидела со мной, она обнимала меня, я прислоняла голову к ее груди, и мне становилось легче.
Помню, как-то прорвался большой нарыв, залил всю подушку гноем, наступило блаженство, и я заснула. Проснувшись, я увидала Машу, которая читала у окна. Она подошла к кровати и, радостно улыбаясь, положила мне на одеяло тяжелый сверток. Это были прекрасные никелированные коньки, о которых я даже не смела мечтать. Я знала, что коньки стоили очень дорого, знала, что у Маши не было денег.
Много лет я каталась на этих коньках и каждый раз, когда я брала их в руки, чтобы вытереть и смазать, я с нежным умилением вспоминала сестру.
Однажды я читала Майн Рида "Всадник без головы". Это было увлекательно, я не могла оторваться, с ужасом думая, что скоро уложат спать и я до завтрашнего дня не узнаю конца. С вечера я заготовила несколько огарков и в постели, держа свечку в руке, продолжала читать. Я услыхала, что кто-то вошел в комнату, только когда сестра Маша подошла к кровати. Я инстинктивно задула огарок. Маша рассердилась на меня.
— Как тебе не стыдно, не только делаешь то, что запрещают, но еще хочешь скрыть, лжешь… — Маша говорила недобро, жестко и ушла, хлопнув дверью.
"Ну чего она злится?" — думала я, и мне было досадно, что не узнаю сегодня, кто был этот всадник. Мысли переносились в прерии, мне мерещились скачущие мустанги. Я задремала.
— Саша, ты спишь? — Маша сидела у меня на кровати. — Ты прости меня, сказала она, — знаешь, я подумала, что я не права. Раз ты меня боишься, значит, я тебе дала повод к этому, была с тобой недобра…
И вдруг горечь и злоба мгновенно растаяли и заменились радостью и раскаянием. Мне стало стыдно, что я хотела обмануть Машу, радостно, что она такая добрая и простила мне.
— Я не буду, не буду больше, — шептала я в слезах. А она гладила меня по голове, и хотя в комнате было темно, я знала, что на глазах у нее слезы, а лицо светится добротой.
В Машином детстве также было много тяжелого, как и в моем. Она рассказывала, как они росли с Левой, с которым были погодками, и как мам? всю свою привязанность, заботу и нежность отдавала ему, а Маша, худенькая, некрасивая, чувствовала себя одинокой, обиженной. На меня произвел большое впечатление рассказ сестры о том, как мам? заставляла их с Левой шить мешочки и за каждый мешочек обещала заплатить по гривеннику. Денег у них не было и гривенник казался целым богатством. Маша изо всех сил старалась и хорошо, аккуратно сшила свой. Лева сшил небрежно. И вот мам? дала Леве гривенник, а про Машу забыла. Маша плакала, но напомнить матери побоялась. Когда Маша стала взрослой, само собой вышло так, что она откололась от матери. Они были совершенно разные, точно чужие. Все ее поступки, мысли, чувства были матери не по душе. За все осуждала она Машу: и за отказ от своей части имущества [8] …отказ от своей части имущества… — Толстой принял решение отказаться от своих прав на принадлежавшую ему частную собственность и разделил ее между всеми членами семьи. 17 апреля 1891 г. им была подписана дарственная бумага. М. Л. Толстая тогда отказалась от своей части, которую сохранила для нее Софья Андреевна.
, и за простоту жизни, и за занятия медициной. Но кроме всего этого, мам? ревновала Машу к отцу. Случилось так, что Маша ближе всех подошла к нему. Мало того что она была необходима ему в работе, в сношениях с людьми. Маша давала отцу много душевной ласки и радости, без слов понимала его. Он только посмотрит на нее, а она уже со свойственной ей чуткостью знает, что он хотел сказать.
Читать дальше