Трудно сказать, отчего в жителях российских городов и весей вдруг проснулись добрые чувства к столице. Может, сказались слухи о его необычной для России красоте? Может, проявилось таким образом разбуженное неоднократными в XVIII и XIX веках походами русской армии в Европу «преклонение перед Западом», — как ни далёк был Петербург, да всё ж таки ближе, чем Европа? А может, суть в том, что здесь, на берегах Невы, обитали царь и самое высокое начальство, и сам Петербург, главный город империи, в народном мнении тоже превратился в своего рода начальство, и это была любовь крепостных к своему барину?..
* * *
Новые образы города принесла послереволюционная эпоха.
В произведениях некоторых авторов — например, в поэме «Россия» (1924) Максимилиана Волошина — Петроград представал как главный виновник потрясшей страну большевистской трагедии.
Петербуржцы-эмигранты — те же Вячеслав Иванов, Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус и другие, — оплакивая родной город, отвели ему роль Атлантиды, навсегда погрузившейся в пучины страданий и культурного забвения. Таким же он виделся оставшемуся на родине Константину Вагинову. Сюжет его романа «Козлиная песнь» (1927) разворачивается главным образом в послереволюционном Петрограде-Ленинграде и наполнен аллюзиями и скрытыми цитатами из стихов поэтов Серебряного века. Это своего рода отходная песнь северной столице и её интеллигенции. Уже короткое предисловие к роману открывается примечательной фразой: «Петербург окрашен для меня с некоторых пор в зеленоватый цвет, мерцающий и мигающий, цвет ужасный, фосфорический» [7. С. 19]. И не менее примечательной фразой заканчивается: «Не люблю я Петербурга, кончилась мечта моя» [7. С. 19].
Однако, пожалуй, самым ярким в литературе стал образ города-жертвы, города-страдальца.
Черты жертвенности и страдания петербуржцы различали в своём городе ещё с самого его основания. Ни в одном другом городе империи не ощущался так явственно тиранический характер российской власти. Но в искусстве эти мотивы нашли своё масштабное отражение только после революции. Они звучали в «Сентиментальном путешествии» Виктора Шкловского, в поэме «Петербург» Владимира Набокова, в стихотворении «День памяти Петра» Ивана Бунина, в рассказе «Попкино счастье» Михаила Козакова, в произведениях других поэтов и прозаиков 1920-х годов.
Ещё большим трагизмом этот образ наполнился в следующем десятилетии. Правда, уже в неподцензурной, тайной литературе — в частности, в поэме «Реквием» Анны Ахматовой, в повести «Софья Петровна» Лидии Чуковской, которые смогли пробиться к широкому читателю лишь на исходе ХХ столетия.
Поистине с философской глубиной, которая отличала выдающиеся произведения петербургской прозы XIX века, та же тема была воплощена в ахматовской «Поэме без героя». Именно послереволюционная судьба родного города и его жителей превратила камерного, тонкого лирика Ахматову в поэта самого высокого гражданского звучания. И пусть читателя не вводит в заблуждение название поэмы: «без героя» она вовсе не потому, что в ней нет героя, а потому что главный её герой — сам Петербург. Некоторые исследователи даже считают, что «этот отсутствующий герой… закодирован в инициалах заглавия (ПБГ — Петербург)…» [19. С. 165].
Точно и ёмко глубинный смысл сложной, многоуровневой поэмы выразил Соломон Волков: «Тема всеобщей и, что ещё важнее, персональной вины — центральная для “Поэмы без героя”. Без неё этого произведения не существовало бы. Сама эта тема для русской литературы традиционна. Не новой является и проекция чувства вины на Петербург (предреволюционных лет. — С. А.), рисуемый как некий новый Рим, погрязший в роскоши, распутстве и всеобщем разложении и чуть ли не заслуживший, таким образом, свою гибель под натиском варваров ХХ века. Новой и абсолютно необходимой для кристаллизации петербургского мифа в интерпретации Ахматовой является трансформация темы греха и вины в тему их искупления через страдание, когда и город, и Ахматова вместе проходят крестный путь унижений и мук» [11. С. 444].
Та открытость, которая была немыслима в литературе 1930-х годов, оказалась частично допустимой в музыке. Очевидцы вспоминали, что в приснопамятном 1937-м на премьере Пятой симфонии Дмитрия Шостаковича многие плакали. Присутствовавшие в зале Ленинградской филармонии были потрясены: эта музыка передавала их мучительный страх перед Большим террором, глубокую скорбь по утраченному городу и потаённую надежду на спасение. В интервью газетному репортёру композитор, само собой, был вынужден закамуфлировать истинную суть своей симфонии туманной формулировкой: «В центре замысла своего произведения я поставил человека со всеми его переживаниями, и финал симфонии разрешает трагедийно-напряжённые моменты первых частей в жизнерадостном, оптимистическом плане» [26. С. 135].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу