Сартр обронил где-то замечание о черном цвете, который мы видим так, словно он нам сниться, – неотчетливый, невнятный, лишь отдаленно подобный подлинной черноте, о чьем существовании мы можем только догадываться. Разумеется, подмеченное следует отнести не к одному только черному цвету, но и ко всему, что нас окружает. Да, ведь, пожалуй, не в меньшей степени и к нам самим. Говорить, другими словами, следует о невнятности нашего существования, словно повисшего между ничем и чем-то – тем «чем-то» чем оно должно бы было быть в своей первоначальной задуманности, но чем оно, увы, почему-то не стало. Может быть, это ощущение не-завершенности, не-доделанности, какой-то полу-истинности существующего и составляет самое сокровенное наше переживание, которое, собственно, и делает из нас людей, но о котором мы привычно молчим, ведь оно слишком очевидно и слишком невыносимо, чтобы еще облекать его в слова. Теология, а вслед за ней и философия придумали, правда, убедительное объяснение этой царящей в мире полу-истинности. И сами мы, и все нам предлежащее – это только явление, нечто вторичное, а потому и не слишком ценное, самой своей природой и положением обреченное на несовершенство. Кому-то, может быть, эта точка зрения послужит утешением. Но что делать тем, кто не имеет склонности к метафизическим или теологическим упованиям и занят своим, всего лишь человеческим? К кому идти им и у кого искать ответа? О, эта незаконченность пространства и непросветленность лиц, обманчивая голубизна неба, раскрашенный дешевой акварелью закат и неясные выражения глаз, невнятные чувства и еще более невнятные слова, – не от того ли наша усталость, что мы устали плутать в царстве недостоверного от загадки к загадки? Не напрягаем ли мы все время глаза, пытаясь разглядеть что-то – и ведь совсем не то, что лежит за видимым, близким и знакомым, но само это близкое и хорошо знакомое, пугающее нас своей незавершенностью? Не выдает ли этот напряженный взгляд еще и нечто другое: странное предчувствие последней несомненности, воплощенное в божественной отчетливости линий, форм и красок, – да, ведь , наверное, и больше того: в божественной отчетливости взглядов, улыбок и слов, мыслей, поступков и событий, короче говоря, в божественной отчетливости мира и меня, выступающих в покой своей последней истинности? И если какие-либо человеческие деяния – назовем ли мы их литературой, искусством, верой, философией или как-нибудь иначе, – если они действительно имеют смысл, то, пожалуй, только потому, что явно или тайно ими движет эта жажда до-делать, довести до конца и завершить это недоделанное и незавершенное, вернув миру первозданную, во всем предчувственную, но нигде не данную ясность, обратив невразумительность сновидений в подлинность яви.
Не говорит ли мир на каждом шагу – доделай меня? Не стоит ли он в каком-то безнадежном упорстве на своем, не отпуская нас, не давая нам покоя, требуя вернуть ему самого себя, словно это и правда в наших силах? Не говорим ли мы в ответ на это: наше дело мыслить, а не делать; да ведь мы ничего и не умеем кроме этого! Все наши достижения и успехи, которыми мы гордимся сами и которыми учим гордиться наших детей, – все они обязаны своим происхождением одной только мысли. Разве можем мы похвалиться, что нам ведома божественная легкость дела, – мы, обученные всем ненужным искусствам, кроме этого: возвращать вещам, судьбам и событиям их первозданную подлинность, делая мир – миром, закат – закатом, а черный цвет – черным цветом? И так ли уж кощунственно будет предположить: да не питается ли наше мышление, словно паразит, этой не-сделанностью, не-завершенностью, полу-истинностью нашего мира? Или, быть может, еще того хуже: не оно ли – в прочих случаях ничтожное и нам подчиненное – само становится причиной этой не-довершенности и полу-истинности?
В какие бы живописные одеяния ни рядилась Истина, какие бы напыщенные и пустые речи она не вела, ей все же всегда удается ускользнуть от самой себя и остаться в стороне. Через румяна и белила проглядывает чистота девичьей кожи, и накрашенные ресницы не скроют бездонную глубину глаз. Да, ведь и за ее лепетом отчетливо проступает величие молчания. Нельзя сказать, чтобы она не любила все эти побрякушки или избегала собирать вокруг себя толпы праздных зевак с косыми от любопытства глазами. Ей ведь не чужды ни тщеславие, ни кокетство. Вот только верно ли мы поняли, что скрывается за этим? Не сама ли она придумала и научила всех нас этой чудесной игре в «Быть» и «Казаться»? Но где же здесь одно, и где другое? И верно ли – как мы это всегда думали, – что первое – это удел Истины, тогда как второе принадлежит всем прочим? – Впрочем и сами эти вопросы – разве они ни из области все той же болтовни и того же притворства, в одеянии которых Истина предстает перед нами? И не потому ли мы не хотим согласиться с этим, что наше согласие означало бы, что Истина просто-напросто не имеет собственного имени?.. Истина безымянна – не в этом ли и вся разгадка? Да и зачем ей имя раз уж у нее нету даже приличной родословной? Ни потому ли она готова одеть любое одеяние, которое придется нам по вкусу и назваться любым именем, которое в состояни произнести наш язык? Она даже готова «Быть» – казалось бы, чего нам еще желать? Разве только то, чтобы через это «Бытие» не проступал время от времени какой-то волшебный свет, не доносились чьи-то чарующие голоса, не мерцали вдруг другие, невиданные доселе созвездия, смущая нас тревожными подозрениями и отравляя наши привычные сны.
Читать дальше