У Платонова это обратное движение выражается в тоске и тревоге, но также в неотделимой от них рефлексивной работе, мысли . Тосковать у него начинают персонажи, которые задумываются , как Вощев или усомнившийся Макар. “Вощев гулял мимо людей, чувствуя нарастающую силу горюющего ума и все более уединяясь в тесноте своей печали”.
Момент меланхолии, утраты смысла связан здесь с моментом “органической интеллектуальности” в смысле Грамши, переходом от бездумной механической деятельности к сознательности. В отличие от буржуа, которые, по Платонову, в свободное время наслаждались (“упивались”), пролетарии в это время будут мыслить [79].
Предмет этой тоски-мысли, опять же, — субъективность , то есть становление пролетариата и отдельного человека субъектом революции и практики. “Вощев (задумавшись) не знал, полезен ли он в мире или все без него благополучно обойдется?” [80]В другой раз Вощев говорит товарищам, боясь, что они умрут от усталости: “Пора пошабашить! А то вы уморитесь, умрете, и кто тогда будет людьми?” [81]Субъекта здесь производит перерыв в работе, который при этом не совпадает с ее завершением .
Хеллбеку и Халфину полезно было бы обратить внимание на следующий пассаж из рассказа Платонова “Заблуждение на родине компота”. Герой, некто Журкин, “стервец”, которого “бюрократы отовсюду удаляли за критичность нрава”, пишет заявление в профсоюз:
Несмотря на осознание себя правым, левым и присмиренцем, я все еще горюю и заявление это считаю недостаточным, то есть обычной негодной попыткой маскировки классового врага [82].
Советская субъективность здесь достигает своего пароксизма и самоотменяется. Платонов пародирует сталинский террор, тогда (1930) только что начавшийся, и показывает его тесную связь с парадоксальной логикой субъективности, главное направление которой — саморазрушение: субъект революции бунтует против самой своей субъективности, в той мере, в которой она подпадает под контроль государства.
Платонов ставит в своем творчестве проблему субъекта совершенно сознательно и буквально.
Вощев в сомнении открыл глаза на свет наступившего дня. Вчерашние спящие живыми стояли над ним и наблюдали его немощное положение.
— Ты зачем здесь ходишь и существуешь? — спросил один, у которого от измождения слабо росла борода.
— Я здесь не существую, — произнес Вощев, стыдясь, что много людей чувствуют сейчас его одного. — Я только думаю здесь [83].
Вощев думает не там, где существует, а существует не там, где думает. Это, очевидно, ирония по поводу Декарта [84]. Субъект мысли не идентичен субъекту существования, неодновременен самому себе, отчужден — но не в фатально необратимом смысле — от самого себя. В “Чевенгуре” Платонов вводит фигуру одинокого “евнуха души”, также сдвинутую по отношению к существованию и оторванную от практики форму созерцательной субъективности [85]. “Евнух души” бессознательно сознателен. Это не сознание и не бытие, а функция запаздывания сознания по отношению к бытию. Евнух не осознает, но охраняет опыт, чтобы тот потом мог быть интегрирован сознанием и субъектом в целое. В то же время, охраняя опыт, он закрывает к нему доступ, позволяет субъекту переживать травматические вещи, не цензурируя и не тормозя их своим интегрирующим сознанием. Как правильно отмечает В. Подорога [86], евнух есть здесь фигура самой литературы — но он не объясняет, почему это так. А причина в том, что литература, как и евнух, позволяет части души человека безопасно наслаждаться страшным, амбивалентным, сновидческим миром негативности, который искусство как бы кастрирует и дезактивирует своими условными рамками. Кастрируется, точнее говоря, взгляд читателя (и бессознательного субъекта), который ныряет в эти глубины. Более того, в логическом смысле сама негативность, по определению, является бессильной, кастрированной — поскольку не может полностью уничтожить то, что она отрицает.
Субъект, по смыслу самого этого понятия (“под-лежащее”), должен предшествовать своим действиям, но субъект революции возникает ретроактивно в ходе ее, обретает в процессе ее совершенно новые обозначения и новое место в системе. Поэтому встает вопрос о том, кто , собственно, пролетарий, кто совершил революцию и кто будет жить при коммунизме. В “Чевенгуре” Копенкин прямо именует эту проблему, называя себя “дубъектом” [87]— субъектом-идиотом, чьим условием является идиотизм и который в то же время “дублирован”, то есть раздвоен, между существованием и сознанием, прошлым и будущим.
Читать дальше