— Наоборот! — торжествую я и, не заправляясь бензином, мчусь через ночной Нью-Йорк к маниакальному ревнивцу.
Называю себя по имени и сообщаю ему твёрдым голосом, что он не имеет права!
И он не тянется в карман за ножом. Не спрашивает даже о каком праве говорю.
Я объясняю: никакого права!
Но он опять молчит.
Тогда я вдаюсь в подробности. Никто, говорю, не имеет права мешать! Причём, двум половозрелым людям. Из которых одна — активная солистка! А второй — почти гражданин! Особенно — в Халловин! И тем более — в горы!
А он всё молчит. И, изнывая от боли в мениске, постукивает носком по мраморному настилу в тёмном подъезде.
Потом я информирую его, что половой акт есть форма коммуникации, а по всей видимости, солистка предпочитает коммуницировать завтра со мной. А не с ним. Из чего ему следует сделать вывод о необходимости пересмотреть отношение к длящимся субстанциям. Что же касается меня, то я, во-первых, ни разу ещё не бывал в эрогенных горах, а во-вторых, люблю драматическое!
Но он вяло кивает головой и возвращается в автомобиль, поскольку и вправду не имел права.
Премьеру я, тем не менее, отменил. В последний момент, когда лицо бывшего солиста мелькнуло в жёлтом свете фонаря, меня осенило, что неожиданную вялость в его движениях следует приписать крепчавшему в нём СПИДу.
30. Подать на Америку в суд
Эта несостоявшаяся драма подсказала мне на будущее блестящую идею: пренебрежение к нулевому показателю бензомера.
Когда солистка сообщила мне, что меня ждут в подъезде, бензин в машине был на нуле, но ближайшая колонка оказалась под замком. Следующую, подгоняемый напористым роем равелевских зуйков в репродукторе, я пропустил из уважения к ритму. Ещё одну — от возбуждения, а потом колонок не стало, и всю дорогу сердце моё трепыхалось в тисках сладкого страха из-за того, что, подобно горючему в баке, в нём не хватит крови — заглохнет в пути, не дотянув до праздника драмы.
Всю дорогу до подъезда я умолял Властелина сделать сразу так, чтобы в баке хватило бензина и чтобы его не хватило в баке. Но ни тогда, ни позже наслаждение от ожидания драмы самою драмой, увы, так и не завершалось. Бензина в баке всегда оказывалось достаточно.
Так было изо дня в день до кануна другого американского праздника — Благодарения.
День был воскресный и неубранный, стрелка — а нуле, а в кабине — пассажир с фамилией Роден. Из Кеннеди — в Вэстчэстер.
Ехал я медленно, приглашая его к разговору, но он приглашение игнорировал и жевал оливки защитного цвета.
Потом я начал извиняться, что сижу к нему спиной.
Роден извинил и вернулся к оливкам.
Тогда я пропустил колонку.
Роден перестал жевать оливки, заметил, что следующая колонка будет только через пятнадцать миль и посоветовал развернуться к пропущенной.
Я ответил, что бензина, надеюсь, хватит — и наконец-то случилось то, чего вопреки надежде я желал!
Я позвонил в Трипл-Эй, объяснил, что застрял на шоссе с пустым бензобаком, попросил Родена запастись терпением и извинился.
Он по-прежнему извинил и вернулся к оливкам. Когда оливков осталось полдюжины, у меня возникло предчувствие, что, как только они выйдут и Родену станет нечего делать, — начнётся драма. Так и случилось.
Проглотив последние оливки, Роден вытирает губы и произносит вслух мысль, которая промелькнула в моей голове: остаётся только слушать музыку!
Я соглашаюсь и лезу в бардачок за единственной кассетой. Я бы хотел зурну, сообщает он. При этом я не удивляюсь, как если бы действие происходило в Грозном, и отвечаю: да, здесь как раз зурна!
Потом мы оба замолкаем, и в «Бьюике» разворачивается музыкальная вязь, которая не умещается в салоне и крадётся наружу, где её раздирает в клочья поток бешеных машин. Извините, говорит Роден, не могли бы вы закрыть окно, а то от звуков ничего не останется, хотя с открытым окном лучше, потому что у меня астма.
Потом он не изрекает ни слова, поскольку всё вокруг забито теснящимися в кабине музыкальными узорами — так плотно, что в машине едва хватает места для выдоха. Потом кассета заканчивается, но проходит время, пока все звуки — как тяжёлое вино сквозь воронку — процеживаются из ушей в наши захмелевшие головы. Потом проходит ещё какое-то время, пока музыка растекается по всему организму, разгружая голову ровно настолько, — и не больше, — сколько достаточно, чтобы всё последующее стало восприниматься как жизнь. Как сиюминутно творимое и как повторение прошлого. Что я объяснил тогда просто: люди чувствуют и мыслят одинаково.
Читать дальше