«Мы стоим перед вопросом: что нам следует делать с женщинами и детьми? Я считаю, что здесь тоже нужно найти совершенно ясное решение. Я рассматривал в качестве оправдания для истребления мужчин следующее: убить их или быть убитым ими; нельзя одновременно позволять расти тем, кто отомстит нашим сыновьям и внукам. Трудное решение должно быть принято: эти люди должны исчезнуть с лица земли». [14] Цит. по: Ian Kershaw, Hitler. 1936-45: Nemesis, Harmondsworth: Penguin Books 2001, p. 604–5.
На следующий день руководители СС должны были пойти на встречу, на которой сам Гитлер делал доклад о состоянии войны; здесь Гитлер не должен был прямо упоминать об Окончательном Решении — косвенных ссылок на знание и соучастие руководства СС было достаточно: «Весь немецкий народ знает, что вопрос состоит в том, будут они существовать или нет. Мосты за ними сожжены. Остается только идти вперед». [15] Kershaw, op.cit., p. 606.
И, будем надеяться, что, следуя именно этой логике, можно противопоставить «реакционную» и «прогрессивную» страсть Реального: в то время как «реакционная» поддерживает непристойную изнанку Закона, «прогрессивная» противостоит Реальному антагонизма, отрицаемому «страстью очищения», которая в обеих версиях — правой и левой — допускает, что к Реальному можно прикоснуться посредством разрушения избыточного элемента, который вводит антагонизм. Здесь нужно отказаться от обычной метафоры Реального как ужасной Вещи, с которой невозможно столкнуться лицом к лицу, как первичного Реального, скрытого под оболочками воображаемых и/или символических Завес: сама идея о том, что за обманчивой видимостью скрыта какая-то первичная Реальная Вещь, выдержать прямой взгляд которой для нас ужасно, есть наивысшая видимость — эта Реальная Вещь является фантазматическим призраком, присутствие которого гарантирует последовательность нашей символической системы взглядов, позволяя нам таким способом избежать столкновения с ее конститутивной непоследовательностью («антагонизм»). Вспомним нацистскую идеологию: еврей как ее Реальное есть призрак, вызываемый к жизни для того, чтобы скрывать социальный антагонизм, то есть фигура еврея позволяет нам воспринимать социальную тотальность как органическое Целое. И разве то же самое не происходит с фигурой Женщины-Вещи, недоступной для понимания мужчины? Разве она не является первичным Призраком, позволяющим людям избежать конститутивного тупика сексуальных отношений?
И здесь следует ввести понятие Лото sacer, недавно развитое Джорджо Агамбеном: [16] См.: Giorgio Agamben, Homo Sacer, Stanford: Stanford University Press 1998.
различие между теми, кто включены в законный порядок, и homo sacer — это не простое горизонтальное различие между двумя группами людей, но также все более и более «вертикальное» различие двух (навязанных извне) способов того, каким образом можно обращаться с одними и теми же людьми. Коротко говоря, на уровне Закона к нам относятся как к гражданам, субъектам права, тогда как на уровне его непристойного Сверх-Я, этого пустого безусловного закона, с нами обращаются как с homo sacer. Быть может, в таком случае, лучшим девизом сегодняшнего анализа идеологии является строка, процитированная Фрейдом в начале его «Толкования сновидений»: acheronta movebo — если вы неспособны изменить свод явных идеологических правил, вы можете попробовать изменить основной свод непристойных неписанных правил.
2. ПОВТОРЕНИЕ ПРОЙДЕННОГО: УРОК МУЛЛЫ ОМАРА
Наш предварительный вывод состоит в том, что сокрушительное воздействие бомбардировок 11 сентября можно рассматривать только на фоне границы, которая отделяет сегодня дигитализованный первый мир от «пустыни Реального» третьего мира. Именно осознание того, что мы живем в изолированной искусственной вселенной, порождает представление о некоем зловещем агенте, постоянно угрожающем нам полным разрушением. В этом паранойяльном ракурсе террористы превращаются в иррациональную абстрактную силу — абстрактную в гегельянском смысле выпадения из конкретной социо-идеологической сети, которая ее породила. Всякое объяснение, указывающее на социальную среду, отвергается как завуалированное оправдание террора, и всякий частный случай рассматривается только в негативном ключе: террористы предают подлинный дух Ислама, они не выражают интересы и чаяния малоимущих арабских масс. В дни после 11 сентября средства массовой информации сообщали, что не только переводы Корана на английский, но и книги об исламе и арабской культуре вообще сразу же стали бестселлерами: люди хотели понять, что же такое ислам, и можно с уверенностью предположить, что подавляющее большинство из тех, кто хотел понять ислам, было не антиарабскими расистами, а людьми, желающими дать исламу шанс, почувствовать его, пережить его изнутри, и таким образом спасти его — они желали лично убедиться в том, что ислам является огромной духовной силой, которую нельзя обвинять в террористических преступлениях. Благожелательность, насколько это отношение может быть таковым (и что может быть более трогательным в условиях сильной конфронтации, чем попытка поставить себя на место противника и тем самым релятивизировать собственную точку зрения?), остается жестом идеологической мистификации par excellence: попытка проникнуть в другую культурную традицию не способствует пониманию политической динамики, приведшей к атакам 11 сентября. Не является ли тот факт, что западные лидеры от Буша до Нетаньяху и Шарона повторяли как мантру, что в настоящее время ислам — это крупная религия, которая не имеет ничего общего с ужасными преступлениями, совершенными от ее имени, очевидным знаком того, что что-то нечисто в этом восхвалении? Когда в октябре 2001 года премьер-министр Италии Берлускони сделал знаменитую оговорку и, к ужасу западных либералов, заявил, что права и свободы человека вышли из христианской традиции, которая, без сомнения, превосходит ислам, его позиция была в определенном смысле значительно более уместной, чем омерзительно-снисходительное либеральное уважение к духовной глубине Другого.
Читать дальше