В таком состоянии я стал принимать отца за наивного простака. Его обаяние, любовь, дальновидность раздражали меня и были мне смешны. Я обвинял его в том, что он сохранил энтузиазм, характерный разве что для времен Международной Выставки 1900 года. Надежда, которую он возлагал на растущий коллективизм и которая устремлялась у него гораздо выше политики, вызывала у меня презрение Я судил только с позиции античной теократии.
Эйнштейн основал «Комитет отчаяния» из ученыхатомщиков; угроза тотальной войны парила над человечеством, разделенным на два лагеря. Мой отец умирал, ничего не утратив из своей веры в будущее, и я больше не понимал его. Не стану касаться в этой работе классовых проблем. Здесь им не место, но я хорошо знаю, что эти проблемы существуют: они распяли человека, который меня любил. Я не знал своего отца по крови. Он принадлежал к старинной буржуазии. Но моя мать, как и мой второй отец, были рабочими, вышли из рабочей среды. Это мои фламандские предки — игроки, художники, бездельники и гордецы — отдалили меня от смелой динамической мысли, заставили меня уйти в себя и лишили возможности познать силу общения. Между моим отцом и мной уже давно пролегла пропасть. Он, который из страха ранить меня не хотел иметь другого ребенка, кроме этого сына чужой ему крови, пожертвовал собой, чтобы я стал интеллигентом. Дав мне все, он мечтал о том, что у меня будет душа, подобная его душе. В его глазах я должен был стать маяком, человеком, способным светить другим людям, нести им смелость и надежду, показывать им — как он говорил — свет, сверкающий в глубине нас самих. Но я не видел ничего, кроме черноты, ни в себе, ни в человечестве. Я был только клерком, подобным многим другим. Я доводил до последней крайности это чувство, эту потребность в радикальном бунте, которую высказывали в литературных журналах в 1947 году, говоря о «метафизическом беспокойстве», и которая была тяжким наследием моего поколения. Как можно быть маяком в таких условиях? Эта идея, это слово, заимствованное у Гюго, заставляли меня ехидно улыбаться. Отец упрекал меня, что я разлагаюсь, что я перешел — как он говорил — на сторону привилегированных в культуре, мандаринов, тех, кто гордится своим бессилием.
Атомная бомба, отмечающая для меня начало конца времен, для него была знаком нового утра. Материя одухотворялась, и человек открывал вокруг себя и в самом себе силы, о которых до сих пор не подозревал. Буржуазный дух, для которого Земля была просто местом комфортабельного пребывания, должен был быть выметен новым духом, — духом тех, кто считает мир этой действующей машины организмом в становлении, единством, которое ждет осуществления, истиной, которая должна родиться. Человечество находится только в начале своей эволюции. Оно получило только первые сведения о той миссии, которая была назначена ему Разумом Вселенной. Мы как раз только начинаем узнавать, что такое любовь в мире.
Для моего отца человеческая судьба имела направление. Он судил о событиях по тому, укладывались они в это направление, или нет. История имела смысл: она двигалась к какойто ультрачеловеческой форме, она несла в себе обещание сверхсознания. Его космическая философия не отделяла его от века. На данный момент его позиция была «прогрессивной». Я раздражится, не видя, что он вкладывал бесконечно больше одухотворенности в свою прогрессивность, чем я прогрессировал в своей одухотворенности.
Между тем я задыхался в замкнутости своей мысли. Перед этим человеком я чувствовал себя порой бесплодным и зыбким мелким интеллигентом; и порой случалось, что мне хотелось быть похожим на него, думать гак же широко, как он. Вечерами, сидя на углу его портновского стола, я доводил до предела наши противоречия, провоцировал его, втайне желая быть побежденным и изменившимся. Но вспыльчивость, которой помогала и усталость, возбуждала его против меня, против судьбы, которая дала ему великую мысль, но не позволила вложить ее в этого сына с противоречиями в крови, — и мы расставались с гневом и болью. Я возвращался к своим размышлениям и своим книгам. Он склонялся над тканью и вновь брался за иглу под лампой, которая высветляла его волосы в желтый цвет. Из своей постеликлетки я долго слышал, как он шептал и бранился. А потом вдруг принимаются тихо насвистывать первые такты Оды к Радости Бетховена, чтобы сказать мне издали. что любовь всегда возвращается к близким. Я думаю о нем почти каждый вечер, вспоминая часы наших былых споров. Я слышу этот шепот, эту брань, которая заканчивалась пением, оцениваю по достоинству этот исчезнувший великий полет мужественной мысли.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу