Вот как происходил этот переворот у Ивана Ильича, которого главный вопрос его жизни — вопрос о смысле жизни вообще — застал лишь на смертном одре (...) “Все три дня, в продолжение которых для него не было времени, он барахтался в том черном ящике, в который просовывала его невидимая непреодолимая сила. Он бился, как бьется в руках плача приговоренный к смерти, зная, что он не может спастись; и с каждой минутой он чувствовал, что, несмотря на все усилия борьбы, он ближе и ближе становился к тому, что ужасало его (...)
“Да, все было не то, — сказал он себе, — но это ничего. Можно, можно сделать “то”. Что же “то”? — спросил он себя и вдруг затих (...)
Тут он почувствовал, что руку его целует кто-то. Он открыл глаза и взглянул на сына. Ему стало жалко его. Жена подошла к нему. Он взглянул на нее. Она с открытым ртом и с неотертыми слезами на носу и щеке, с отчаянным выражением смотрела на него. Ему жалко стало ее.
“Да, я мучаю их, — подумал он. — Им жалко, но им лучше будет, когда я умру”. Он хотел сказать это, но не в силах был выговорить. “Впрочем, зачем же говорить, надо сделать”, — подумал он. И указал жене взглядом на сына и сказал:
— Уведи... жалко... и тебя...
И вдруг ему стало ясно, что то, что томило его и не выходило, что вдруг выходит сразу... Жалко их, надо сделать, чтобы им не было больно. Избавить их и самому избавиться от этих страданий...
Он искал прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было”.
Так, согласно Толстому смерть как бессмыслица, как зло побеждается любовью, сообщающей осмысленность даже индивидуальной человеческой кончине. Это и означают последние слова Ивана Ильича: “Кончена смерть... Ее нет больше”. Страх смерти был болезненной “проекцией” существования одичавшего “я”, в котором все человеческое пожиралось обезумевшим инстинктом самосохранения: “я”, которое вообще “забыло” о том, что на свете существуют “другие”, “уничтоженные” эти “я” только за то, что им не предстояло умереть с сегодня на завтра. Нужно было вспомнить о них — вспомнить по-настоящему, приняв их в себя изнутри, пережив их горечь, их тревогу, их боль. Тогда кошмар всемогущей Смерти исчез: осталась жизнь, бытие — как дар человечеству, который не перестает быть даром оттого, что каждому человеку предстоит умереть (с. 59-61)” (Давыдов Ю.Н. Этика любви и метафизика своеволия: Проблемы нравственной философии. М., 1982).
В передаче Ю.Н. Давыдова толстовская концепция любви, раздвигающей границы жизни, преодолевающей смерть, кажется неоспоримой. Действительно, нравственное и шире — социальное — значение любви Толстым раскрыто очень хорошо. У писателя есть также определенное понимание любви как деятельности, творящей жизнь. Не случайно в “Смерти Ивана Ильича” свою концепцию любви он “обыгрывает” на примере любви героя рассказа к жене и сыну, которая отнюдь не сводится к абстрактным чувствам симпатии, приязни. Да иначе и не могло быть. В противном случае мы имели бы еще одну худосочную теорию-проповедь любви вообще, абстрактной любви к человечеству. Толстой, как писатель-реалист, склонен был понимать любовь именно как любовь-деятельность, воспроизводящую, творящую жизнь.
Тем не менее толстовская концепция любви имеет ряд серьезных недостатков. Во-первых, упрек Толстому может быть сделан в том плане, что в любви на первый план он выдвигал духовную, нравственную, психологическую сторону и недооценивал и даже игнорировал физическую сторону. Вследствие этого он постоянно “сбивался” с понимания любви как деятельности на ее понимание как чувства. Отсюда и толстовское преодоление смерти в любви кажется эфемерным, чисто психологическим. Ведь на самом деле преодоление смерти в любви — это гигантский жизненный процесс, это труд воспроизводства жизни, продолжения жизни в потомстве, а не просто сознание или чувство того, что смерти нет. Чтобы смерти не было, надо работать, трудиться, действовать, деятельно любить. Одних переживаний, чувств, одного изменения сознания мало для того, чтобы по-настоящему преодолеть смерть, преодолеть ограниченность отдельной, индивидуальной жизни.
Второй упрек Толстому: он некоторым образом абсолютизировал любовь, чрезмерно расширил ее границы, поставив в центр жизни. На самом деле кроме любви к “другим” есть еще и борьба с “другими”. Это не обязательно война на уничтожение. Это может быть честное соревнование, здоровая конкуренция. Это может быть борьба нового со старым, передового с отживающим. Это, наконец, может быть борьба со злом, с носителями зла. Такая борьба с “другими” не менее значима для жизни, чем любовь к “другим”. Любовь — лишь один полюс жизни. Другой ее полюс — борьба.
Читать дальше