-- Вы поссорились с Соней, я это вижу, -- сказала она.
-- Нимало! А вот что... Я завтра рано уеду... Она упрашивала, умоляла меня, назвала mon charmant cousin, дразнила Софьей, но я решился ехать, и после шумного ужина, который для меня был и длинен и несносен, простился с доброй кузиной и ее мужем и ушел спать потихоньку, умоляя их не мешать моему отъезду...
XXI На всех окнах были спущены маркизы и сторы, и все в доме еще спало, когда я сел в коляску.
-- Домой! -- сказал я кучеру. Мы поравнялись с церковью; кучер снял шляпу и помолился, и я вспомнил о панихиде, которую мне велела тетушка отслужить мимоездом над могилою родителей.
-- Нет, не домой, Григорий, а прежде в монастырь заезжай. Я сказал вам уже, что монастырь этот в пяти верстах от имения Колечицких. Старая кирпичная ограда, церковь с большой и звонкой лестницей под сводами, березовая Роща за стеной -- все здесь было давно мне знакомо. Я послал за иеромонахом и бесчувственно оперся на решотку Родительской могилы... Над отцом лежала плита, над матерью стоял большой крест из черного камня, и он обращен был ко мне не той стороной, где написано имя ее, год и звание, а той, где золотыми буквами вырезаны (по желанию самой покойницы) слова: "Господи! прости грехи молодости моей и незнания". Слова эти я давно знал, но они были до той минуты бездушны для меня.
Солнце начинало греть. Пришел отец Мельхиседек и начал... Он пел тихо, слабым, старым голосом; дьякон густо и грустно вторил ему; кадильный дым быстро исчезал в воздухе; стрижи визжали; кладбище зеленело... Я зарыдал, припав к решотке, плакал долго, до тех пор плакал, пока отец Мельхиседек не кончил. Тогда я подал ему деньги и благодарил его; монах взглянул на меня печально и спросил: "Домой к тетушке отселе?"
-- Домой, отец Мельхиседек...
-- Почаить не зайдете ко мне?..
-- Нет, уж надо домой...
-- Ну, с Богом!
И старик благословил меня. Мы ехали тихо; лошади утомились от зноя. Солнце было уже невысоко, когда мы стали подъезжать к Подлипкам.
-- Что, если б Паша была здесь? -- подумал я. Слезы на могиле родных смягчили меня, и эта близость смерти снова пробуждала жажду наслаждений... Вместе с тем я видел немой упрек на всех знакомых предметах, попадавшихся мне по мере приближения к усадьбе с северной стороны, где рощи долго скрывают ее от глаз. Дуб, наклоненный над вершиной, у пруда... второй раз скошенное сено лежало мирными рядами на зелени, как бы помолодевшей от покоса. Прачка Фекла, которая, нагнувшись над водою в том месте, где стояли опрокинутые наши вязы, била вальком... послеобеденная пустота двора... все молча взывало ко мне: "Зачем ты покинул нас для тщеславных забав? И за то, что ты предпочел жизнь чужую жизни всегда тебе родной и даже подвластной тебе во многом, за это Бог наказал тебя!.." Мы быстро въехали на двор. Ольга Ивановна в белом капоте работала на балконе; около нее сидела Паша. Они обе встали и сошли с балкона ко мне навстречу. Улыбки на всех лицах! Здесь-то я царь! Я поцаловался с Ольгой Ивановной, поздоровался с Пашей и бросился к тетке. За чаем заставили меня рассказывать все подробно; и я рассказывал, но умолчал о своем уроне. Немного погодя я проходил через коридор, встретил Пашу и погладил мимоходом ее по голове, а она схватила мою руку и крепко ее поцаловала... И вот с этой минуты я влюбился в нее.
Мы разошлись, но я весь вечер был рассеян и отвечал тетушке невпопад. Она даже бранила меня матерински за это и хотела, "настукать лоб". И как шли к Паше маленькие косы в этот вечер!.. Милая моя Паша! Я долго не мог заснуть!
На другой день утром я, заставши ее одну в диванной за пяльцами, умолял прийти ночью в аллею.
-- Страшно! -- отвечала она, -- вы разве не слыхали, как сова всю ночь вчера кричала?.. У нее есть дитя в дупле, в яблоне направо. Я обещался убить сову; зарядил ружье и, не найдя самой совы, вынул совенка, посадил его на ветку и безо всякой нужды расстрелял на 10 шагах. Паша обещалась выйти в аллею. Я сгорал от нетерпения и, чтоб сократить время между чаем и ужином, поехал кататься верхом. Месяц светил ярко, и было очень свежо и грустно вокруг, когда я вернулся домой. До ужина оставался еще час.
Тетушка, Ольга Ивановна, Паша и Февроньюшка сидели на балконе. В саду раздирающим голосом кричала старая сова; я ушел к себе и, не умея писать стихов, выразил в прозе сам не знаю что!
Я недавно читал Шатобриана и помнил ночную песню молодого краснокожего, который говорит, что он оплодотворит чрево своей милой (je fertiliserai son sein). Сова, месяц и сырость, Паша и ее мать, коварная Сонечка и ее мать... все это порхало около меня. Я сел и писал как бы от лица девушки к себе. Листок этой рукописи цел до сих пор, и помарок в нем почти нет. Я никогда не мог решиться ни сжечь, ни разорвать его.
Читать дальше