И это еще не все. Ибо если дизъюнкция между гомогенным и синхронным пространством, где функционируют коды, и гетерогенным и диахронным пространством, где они возникают, дает начало повествованию о могущественной, но утраченной матери, тогда также существует модус, в котором синхрония и диахрония становятся соразмерными и гетерогенность выражается как часть самой символической гомогенности: некая сторонняя, поперечная часть, конечно, та, что возвращает присутствие отсутствующей матери. Это проблематическое присутствие, пересекающее линейность символического (где символическое есть порядок знака, синтаксиса и закона), есть то, что Кристева обозначает как «семиотическую хору» [10] Хора часто описывается как семиотическая, но также называется и «семиотизируемой». Значит ли это, что хора не обязательно семиотична? Хора — это термин, позаимствованный у Платона. Он обозначает тип концептов, что устанавливают внешнее наименованию, постигаемое только через «трудное рассуждение»: назвать неназываемое значит утратить его (как неназываемое), однако о нем невозможно сказать вне этого называния. Таков представляемый хорой парадокс: как только она устанавливается, она утрачивается, но и не существует иначе, чем через это установление. Мысль Кристевой, однако, заключается в том, что, помимо называния и установления в теоретическом исследовании, хора может быть означена вне значения и референции определенным избытком в литературе и искусстве. Это означивание, упорядочение вне значения, есть архаический материнский язык: эхолалический, вокализующий, ритмический и т. д. Хора, осуществленная в материнском языке, и есть семиотическое. То, что п(е)ресе-кает и распыляет символическое, есть, т. о., семиотизация хоры: вечное возвращение хоры к хоре семиотической. Возвращение хоры конституирует семиотическое как пространство сборки и разборки субъекта, но также и объекта: семиотическое означивает формирование субъекта и объекта через стадии их проблематичного и неопределенного разделения (отсюда и кристевские концепты abject [отвратительного]), вещи и другие теоретизации проницаемости субъект-объектной дихотомии.
. Будучи предусловием символического в терминах его истории, histoire, будучи последствием символического в терминах своей организации в доступный наблюдению механизм, семиотическая хора в то же время всегда синхронна, симультанна символическому как встряска и трансгрессия символического: избыток, составляющий языковой знак и взрывающий свет в цвете. Наиболее очевидное в поэтической практике авангарда, семиотическое тем не менее населяет любое функционирование языка и символического' — и населено ими. Тем самым оно представляет постоянный вызов временным разграничениям через парадокс прошлого, которое никогда не проходит и обретает свое повторение в ритме и смехе.
Таким образом, в работах Кристевой переписываются заново определенные наиболее запутанные концепты, «постигаемые через трудное рассуждение» (хора Платоновой антологии, Negativitdt и Kraft диалектики Гегеля). В числе различных ее попыток назвать неназываемое, куда входит и [понятие] семиотического, abject [отвратительное] определенно одна из наиболее захватывающих, настоящий шедевр: введенное в Силах ужаса на пересечении антропологического исследования Мэри Дуглас об отвратительном и фрейдова психоаналитического исследования фобии, abject [отвратительное] уводит нас к раннему, тревожащему и крайне нестабильному разделению, предшествующему субъект-объектной дихотомии. Тот факт, что за этой концепцией, так же, как и за «Вещью» меланхолии, маячит фантазматически уничтоженное и отвергнутое материнское тело, часто воспринимается феминистками с подозрением. На мой взгляд, однако, теория Кристевой как раз реабилитирует материнскую фигуру, сквозь которую повествование/история о ее утрате рассказывается как судьба говорящего существа — охваченного ужасом, гонимого, скорбного и потому творящего. Так мать утрачивается и обретается через творчество. Как abject, Вещь, семиотика, хора, материнское пространство сотрясает и распыляет значения, оно дробит и производит их. Это ритм и чрезмерность звучания в языке, это избыток цвета в живописи, это сам принцип музыки и танца, и во всем этом — неозначиваемая артикуляция наслаждения и смерти.
Эпистемологическое пространство
Двойная фигура артиста и его «матери» возникла в результате сдвига теоретического интереса Кристевой с проблемы операций «я» на проблему процесса, производящего это «я». «Как способно данное конкретное сознание устанавливать само себя? — вот что мы спрашиваем. Нас занимает, следовательно, не действующее и производящее сознание, но более сознание производимое» [11] Julia Kristeva, La Révolution du langage poétique: Pavant-garde à la fin du XIXe siècle, Lautréamont et Mallarmé. Paris: Seuil, 1974. P. 35.
. В своей ранней книге Semeiotike (это слово не удивит русского читателя), обращаясь к классификации наук Пирса, Кристева предлагает определение семиотики как теории, исследующей время (хронотеория) и топографию (топотеория) означивающего акта. Итак, один из ходов, вводящих в действие ее проект, касается топотеоретической операции: [это] признание эпистемологического пространства как расщепленного на два несовместимых типа мышления, в котором «один артикулируется только при его неведении о другом: репрезентация и ее производство, умозаключения об объектах и диалектика их процесса (их становления)» [12] Kristeva,Julia. Polylogue. Paris: Seuil, 1977. P. 231.
.
Читать дальше