Как научились бороться с чумой? Не только изоляцией зачумленных, но и четким разбиением на квадраты злосчастного пространства, изобретением технологии наведения порядка, которую в дальнейшем благословит городская администрация, и, наконец, скрупулезными расследованиями, которые послужат, как только чума исчезнет, помехой бродяжничеству (праву на хождение туда-сюда «малых мира сего») вплоть до запрета на право исчезнуть, в котором нам отказано под тем или иным предлогом еще и сегодня. Если причиной чумы в Фивах послужил инцест Эдипа, вполне можно счесть, что генеалогически слава психоанализа является лишь дальним отголоском опустошительной чумы. Отсюда и знаменитые слова, якобы сказанные Фрейдом по прибытии в Америку, — уж не хотел ли он сказать ими, что изначально и нозологически чума и психоанализ были связаны и, исходя из этого, могли символически обмениваться? В любом случае Фуко попытался пойти еще дальше. Он распознал — или решил, что распознал, — исток «структурализма» в связанной с распространением чумы необходимости картографировать пространство (физическое и интеллектуальное), дабы успешно определять, следуя строгим правилам размежевания, районы, омраченные болезнью, — обязанность, которой и на полях военных маневров, и, позже, в школе или больнице учатся подчиняться, чтобы стать податливыми и функционировать в качестве взаимозаменяемых единиц, человеческие тела: «В рамках дисциплины отдельные элементы взаимозаменяемы, поскольку каждый из них определяется местом, занимаемым им в серии, и промежутком, отделяющим его от других».
Последовательное разбиение на квадраты, обязывающее тело дать себя обшарить, нарушить свой строй и, если надо, его восстановить, найдет свое завершение в утопии Бен-тама, образцовом «Паноптиконе», демонстрирующем абсолютную власть тотальной видимости. (В точности как у Орвелла.) В качестве трагического преимущества подобная видимость (та, которой подвергает Гюго Каина вплоть до самой могилы) способна сделать бесполезным физическое насилие, которому иначе должно было бы подчиниться тело. Но это не все. Надзор — факт пребывания под надзором, — не только тот, который осуществляет недремлющий страж, но и отождествляемый с одним из условий человеческого существования, когда оное хотят сделать сразу и мудрым (соответствующим правилам), и продуктивным (следовательно, полезным), тут же дает место всем формам наблюдения, слежения, экспериментаторства, без которых не было бы никакой настоящей науки. И никакой власти? Это не так очевидно, ибо истоки суверенности темны, и искать их следует по соседству скорее с тратой, а не с употреблением, не говоря уже о еще более пагубных, если они продолжают символизм крови, на который по-прежнему ссылается сегодняшний фашизм, организующих принципах.
Констатировав и разоблачив это, испытываешь чувство, что Фуко некоторым образом чуть ли не предпочитает эпохи откровенно варварские, когда пытки не стремились утаить свою жестокость, когда, преступления, не посягая на целостность Суверенного, устанавливали такие исключительные отношения между Высоким и Низким, при которых преступник, наглядно искупая нарушение запретов, сохраняет отблеск деяний, поставивших его вне человечества. (Так обстоит дело с Жилем де Ре, с обвиняемым из «Процесса» Кафки.) Доказательством чему служит тот факт, что смертные казни не только являлись поводом для всенародных празднеств, поскольку символизировали упразднение законов и обычаев (оказываешься в исключительной ситуации), но и побуждали иногда к восстаниям, подавая народу идею, что и у него тоже есть право порвать, восстав, ограничения, наложенные на него внезапно не таким уже сильным королем. И вовсе не по доброте душевной скромнее стала обставляться доля осужденных, отнюдь не из кротости нетронутыми оставляют тела виновных, нападая, чтобы их исправить или образумить, на «душу и дух». Все то, что улучшает условия содержания в карцерах, не вызывает, конечно, протеста, но подвергает нас риску ошибиться в причинах, сделавших эти улучшения желательными или возможными. XVIII век поощряет, кажется, наш вкус к новым свободам — очень хорошо. Тем не менее фундамент этих свобод, их «подполье» (говорит Фуко) не меняется, поскольку его всегда обнаруживаешь в дисциплинарном обществе, где господствующая власть скрывается, безмерно приумножаясь [1] «Век просвещения, изобретя свободы, изобрел также и дисциплину». (Это, возможно, преувеличение: дисциплина восходит к доисторическим временам, когда, к примеру, из медведя последовательной дрессировкой делали то, чем позднее будет сторожевая собака или доблестный полицейский.)
.
Читать дальше