Например, кажется несомненным, что Фуко, следуя в этом определенной концепции литературного произведения, чисто и без затей избавляется от понятия субъекта; нет больше никакого произведения, нет автора, нет никакого творческого единства. Но все не так просто. Субъект не исчезает: сомнение вызывает его слишком уж определенное единство, поскольку привлекает интерес и возбуждает поиски исчезновение (то есть та новая манера быть, каковой является исчезновение) или рассеивание, его не уничтожающее, но приносящее нам от него только множественность позиций и прерывистость функций (здесь обнаруживается система прерывистостей, которая, справедливо или нет, на протяжении некоторого времени казалась свойственной серийной музыке).
И все же, когда Фуко с готовностью приписывают чуть ли не нигилистическую неприязнь по отношению к так называемой воле к истине (или воле к серьезному знанию) или же подозрительный отказ от идеи рассудка (имеющего универсальную значимость), я полагаю, что имеет место недооценка всей сложности его озабоченности. Воля к истине? Да, конечно, но какова ее цена? Каковы ее маски? Какие политические требования скрываются под этими в высшей степени почтенными изысканиями? И вопросы эти напрашиваются тем более, что Фуко — менее дьявольским инстинктом, нежели через судьбу нашего времени (а это также и его собственная судьба) — чувствует, что осужден на исключительное внимание к одним только сомнительным наукам, к наукам, которые он не любит, подозрительным даже уже своим экстравагантным именем «гуманитарных наук» (именно о гуманитарных науках и думает он, когда с чем-то вроде игривого злорадства провозглашает близкое или вероятное исчезновение человека — столь нас занимающего, хотя мы своим любопытством, которое сводит его к простому объекту расследования, статистики, даже зондирования, превращаем его, ныне и присно, в явление посмертное). Истина стоит дорого. Чтобы увериться в этом, нет нужды вспоминать Ницше. Так, начиная с «Археологии знания», где мы, кажется, находим удовольствие в иллюзии автономии дискурса (иллюзия, которой восхитились бы, может быть, литература и искусство), заявили о себе как множественные отношения знания и власти, так и обязательство осознать политические последствия, к которым приводило в тот или иной период античной истории желание разъединить истинное и ложное. Знание, власть, истина? Рассудок, исключение, подавление? Нужно плохо знать Фуко, чтобы поверить, что он удовольствуется такими немудреными понятиями или столь напрашивающимися связями. Если мы скажем, что истина сама по себе есть власть, это нас ничуть не продвинет, ибо власть — термин удобный для полемики, но почти непригодный, пока анализ не избавит его от присущего ему характера мешанины. Что касается рассудка, ему нет нужды уступать место безрассудству. Угрожает нам, как, впрочем, и служит, скорее не разум, а различные формы рациональности, поспешное накопление рациональных мероприятий, логическое головокружение от рационализации, которая трудится и используется в равной степени и в уголовной системе, и в системе больничной, и даже в системе школьной. И Фуко побуждает нас записать у себя в памяти достойное оракула изречение: «Рациональность отвратительного — факт современной истории. Иррациональное же не приобрело тем не менее в ней неотъемлемых прав».
От подавления к подданным
Книга «Надзирать и наказывать», как хорошо известно, ознаменовала переход от изучения одних только дискурсивных практик к изучению составляющих для них задний план практик социальных. Так в работу и жизнь Фуко вошла политика. Заботы, некоторым образом, остались прежними. От великого заточения до разнообразных форм невозможной тюрьмы — всего один шаг и уж во всяком случае никакого saltus'a. Но сцепленность (подходящее словечко) уже не та. Заточение — археологический принцип медицинской науки (впрочем, Фуко никогда не потеряет из вида это несовершенное знание — он отыщет его даже у греков, — которое неотвязно его преследует и в конце концов отомстит ему, бросив бессильного на произвол судьбы). Уголовная система, переходящая от тайных пыток и зрелищ экзекуций к утонченной практике «образцовых тюрем», где одни могут получить университетский диплом, а другие — достичь умиротворения при помощи транквилизаторов, отсылает нас к двусмысленным требованиям и извращенным противоречиям прогрессизма — при этом неизбежного и даже благотворного. Всякий, кому удалось дознаться, откуда он явился, может либо восхищаться тем, каков он, либо, вспоминая, как его калечило, преисполниться разочарования, которое его парализует, если только он, на манер Ницше, не прибегнет к генеалогическому юмору или к беззастенчивости критических игр.
Читать дальше