«Люди с готовностью принимают на веру любые голословные утверждения. Оттесняя ваш старинный рационализм и скепсис, лавиною надвигается новая сила, и имя ей — суеверие». — Он встал и, гневно нахмурясь, продолжал, как будто обращаясь к самому себе: «Вот оно, первое последствие неверия. Люди утратили здравый смысл и не видят мир таким, каков он есть. Теперь стоит сказать: „О, это не так просто!“ — и фантазия разыгрывается без предела, словно в страшном сне. Тут и собака что-то предвещает, и свинья приносит счастье, а кошка — беду, и жук — не просто жук, а скарабей. Словом, возродился весь зверинец древнего политеизма — и пес Анубис, и зеленоглазая Бает, и тельцы васанские. Так вы катитесь назад, к обожествлению животных, обращаясь к священным слонам, крокодилам и змеям; и все лишь потому, что вас пугает слово: „вочеловечился“» 7 .
Именно из-за христианства Честертон предпочитает прозаические объяснения скоропалительному развороту к сверхъестественному и магическому. Отсюда его увлеченность детективным жанром: если драгоценный камень был украден из закрытого футляра, тут дело не в телекинезе, а в использовании сильного магнита или иного хитроумного приспособления; если некто внезапно исчез, значит, где-то был потайной ход. Натуралистические объяснения волшебнее вмешательства сверхъестественных сил. Детектив разгадывает ловкий обман, при помощи которого преступник совершил убийство в запертой комнате, — и это куда более «невероятно», чем предполагаемое умение убийцы проходить сквозь стены!
Тут соблазнительно сделать еще один шаг и прочитать последние строки рассказа иначе. Честертон почти наверняка такой трактовки в виду не имел, но она, тем не менее, ближе к некоей скрытой правде. Когда люди выдумывают всевозможные глубинные смыслы, боясь слова «вочеловечился», по-настоящему пугает их то, что они потеряют трансцендентного Бога. Этот Бог гарантирует осмысленность вселенной, он, как хозяин, прячется за кулисами и дергает за нитки. Вместо этого Честертон предлагает нам Бога, который покидает эту трансцендентную позицию и погружается в собственное творение. Этот человек-Бог полностью вовлечен в мир, он даже умирает. А мы, люди, остаемся без высшей Силы, за нами наблюдающей. На наших плечах — лишь ужасное бремя свободы и ответственности за судьбу божественного творения и, значит, самого Бога.
Божественное насилие: чем оно не является…
Самый очевидный кандидат на роль «божественного насилия» — неистовый взрыв негодования, выливающийся в целый спектр явлений, от самосуда, который устраивает толпа, до организованного революционного террора. Нынешние гуманитарии «постлевого» направления, осуждая идею революции, любят обращаться к этой области насилия. В наши дни такая тенденция нашла выражение в работах Петера Оютердайка. Один из стандартных его приемов состоит в том, чтобы добавить к хорошо известной философской категории ее забытую оппозицию. Критически перерабатывая Хайдеггера, он дополняет его понятие «бытия-к-смерти» противоположной травмой рождения: рождаясь, мы попадаем в начало жизни, мы брошены в него 8 . Точно так же его книга «Гнев и время» («Zorn und Zeit», отсылка к труду Хайдеггера «Sein und Zeit», «Бытие и время») 9 прибавляет к главенствующей логике эроса ее оппозицию, остающуюся в пренебрежении, — тюмос [17]. Эрос (обладание объектами, их производство и наслаждение ими) противопоставлен тюмосу (зависти, соперничеству, признанию) 10 .
Исходная посылка Оютердайка такова: понять истинное значение событий 1990 года, начавшихся с распадом коммунистических режимов, мы можем только на фоне тюмоса. 1990 год обозначил собой и конец логики революционного освобождения, и конец мессианской логики вызревания гнева, тотального возмездия, которая была развернута иудео-христианством; секулярным выражением этой логики был коммунистический проект. Таким образом, Слотердайк предлагает альтернативную историю Запада как историю гнева. «Илиада», основополагающий для Запада текст, начинается со слова «гнев»: Гомер взывает к богине, прося ее помочь ему сложить песнь о гневе Ахиллеса и его ужасных последствиях. Хотя спор между Ахиллесом и Агамемноном касается эроса (Агамемнон отобрал у Ахиллеса его пленницу Брисеиду), однако женщина здесь не является объектом сколько-нибудь значимого эротического внимания, сама по себе она вообще не имеет никакого значения. Дело не в нарушенном сексуальном удовлетворении, а в уязвленной гордости. Впрочем, самое важное в этой концепции — более поздний монотеистический, иудео-христианский извод гнева. В Древней Греции гневу позволяли взрываться открыто; в дальнейшем происходила его сублимация, временная отсрочка, перенос, откладывание — не нам, но Богу подобает вести книги неправедных и счет для Страшного суда. Христианский запрет на мщение («подставь и другую щеку») — прямой коррелят апокалиптической обстановки последних времен.
Читать дальше