…Я сводился к своему телу и только к нему: в голоде, в побоях, которым я подвергался в ударах, которые я наносил. Мое тело, истощенное и измазанное грязью, было моей бедой. Но, напрягаясь перед ударом, оно излучало мое физическое и метафизическое достоинство. В моем положении физическое насилие было единственным средством восстановления распавшейся личности. В этих ударах я был самим собой — для себя самого и своего противника. Позднее в «Проклятьем заклейменных» Франца Фанона, теоретическом анализе поведения колонизированных народов, я прочел то, что было мне знакомо и раньше, когда я придавал конкретную форму своему достоинству, нанося удары по человеческому лицу [81] Jean Amйry, «L'homme enfantй par l'esprit de violence,» in Les Temps Modernes 635 (2005), p. 175.
.
И ровно та же самая мысль высказывалась самим Гегелем. Когда он отмечает, что общество — существующий общественный порядок — является главным пространством, в котором субъект находит свое субстанциальное содержание и признание, то есть что субъективная свобода может актуализироваться только в рациональности всеобщего нравственного порядка, предполагаемая (хотя и не высказываемая явно) обратная сторона этого заключается в том, что те, кто не находит этого признания, имеют также право на восстание: если класс людей систематически лишается прав, самого своего человеческого достоинства, они eo ipso [82] Тем самым (лат.) — Прим. ред.
также освобождаются от своих обязательств перед общественным порядком, потому что этот порядок больше не является их нравственностью — когда общественный порядок неспособен актуализировать свои собственные нравственные принципы, это равнозначно самоуничтожению этих принципов. Пренебрежительный тон высказываний Гегеля о «черни» не должен помешать нам увидеть тот факт, что он считал ее бунт полностью оправданным: «чернь» — это класс людей, которому систематически отказывают в признании нравственности, ничем не обязан обществу, освобожден от любых обязательств перед ним.
Как известно, это служит отправной точкой марксистского анализа: «пролетариат» означает такой «иррациональный» элемент «рационально» социальной тотальности, его необъяснимую «часть, которая не является частью», элемент, систематически порождаемый ею и одновременно лишаемый основных прав, определяющих эту тотальность. Итак, возвращаясь к Гаити, несмотря на все их очевидные ошибки — и, как выразился сам Аристид, первым признавший ошибки Lavalas, «лучше быть неправым с народом, чем правым против народа». Режим Lavalas на самом деле был одной из форм, которые могла бы принять «диктатура пролетариата» сегодня: реалистически участвуя во всех неизбежных компромиссах, он всегда оставался верным своему «базису», толпе обездоленных, выступая от их имени, не «представляя» их, а прямо опираясь на их местную самоорганизацию. Соблюдая демократические правила, Lavalas все же ясно давали понять, что предвыборная борьба — это не главное: куда важнее попытаться дополнить демократию прямой политической самоорганизацией угнетенных. Или, говоря нашим «постмодернистским» языком, борьба между Lavalas и капиталистической военной элитой на Гаити — это пример подлинного антагонизма, который невозможно ограничить рамками «агонистического плюрализма» парламентской демократии. И точно так же параллаксная природа «террора» Великой французской революции была давным-давно отмечена Марком Твеном в его «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура»: Нужно помнить и не забывать, что было два «царства террора»; во время одного — убийства совершались в горячке страстей, во время другого — хладнокровно и обдуманно…. Но нас почему-то ужасает первый, наименьший, так сказать минутный террор; а между тем, что такое ужас мгновенной смерти под топором по сравнению с медленным умиранием в течение всей жизни от голода, холода, оскорблений, жестокости и сердечной муки? Что такое мгновенная смерть от молнии по сравнению с медленной смертью на костре? Все жертвы того красного террора, по поводу которых нас так усердно учили проливать слезы и ужасаться, могли бы поместиться на одном городском кладбище; но вся Франция не могла бы вместить жертв того древнего и подлинного террора, несказанно более горького и страшного; однако никто никогда не учил нас понимать весь ужас его и трепетать от жалости к его жертвам.
Так, в 2008 году Уго Чавеса обвинили в подчинении суда исполнительной власти, в лишении судов их независимости — первое, что должен спросить левый ленинист в ответ на эти обвинения: а каким было состояние судебной системы, в которую вмешался Чавес? Кто политически доминировал в ней? Была ли эта система образцом демократической нейтральности? Точно так же на большой встрече лаканианцев в апреле 2008 года в Буэнос-Айресе я встретил группу психоаналитиков из Венесуэлы, которые выступали резко против режима Уго Чавеса, сетуя на то, что он является насильственным и преступным — и полностью забывая о том, что предыдущий режим, при котором миллионы бедняков в фавелах не получали ничего от огромных нефтяных доходов, был в любом значимом смысле слова более насильственным и преступным. Это служит наглядным примером классово обусловленной (не)видимости насилия: повседневные полицейские зверства над бедняками невидимы, а минимальное нарушение повседневного течения жизни средних классов осуждается как насилие… Психоаналитики, конечно, признали, что до Чавеса либеральная элита плевала на проблемы бедняков, и они в принципе согласились с тем, что природные богатства страны должны распределяться более или менее равномерно: они были недовольны только тем, каким грубыми и полулегальными методами Чавес делал это. На такие рассуждения надо отвечать так: отлично, но где были вы до того, как Чавес взял власть? Почему вы не выражали своего несогласия с распределением богатства раньше? Эта запоздалая уступка напоминает ту, что делают приверженцы Далай-ламы, признавая, что докоммунистический Тибет был отсталой недемократической страной, только те добавляют, что перед самым китайским вторжением в 1950 году Далай-лама уже подготовил план демократизации тибетского общества… В этом и состоит «параллаксный» урок террора: нет никакого «метаязыка», никакой нейтральной позиции, никакой возможности встать в стороне, избежать дилеммы — мы полностью охвачены борьбой. Жалея о якобинском терроре, мы говорим да «древнему и подлинному террору». Только протест против попыток Чавеса подчинить судебную систему «объективно» означает сегодня поддержку гораздо большей несправедливости, чем та, с которой он пытается бороться. Так что Ленин был прав: государственная власть никогда не бывает нейтральной — она полностью вовлечена в борьбу, она всегда «чья-то», наша или их. И схожий параллаксный сдвиг, который делает зримой патологию самого «нормального» положения вещей, нарушенного вспышкой насилия, дает ключ ко многим продолжающимся катастрофам, начиная с самой значительной, катастрофы в Конго. Есть один старый анекдот о группе антропологов, которые проникли в самую глухомань центральной Новой Зеландии в поисках таинственного племени, которое, по слухам, исполняло пугающий танец смерти с масками из глины и дерева. Наконец, однажды они нашли племя, объяснили им, чего им нужно и легли спать; на следующее утро члены племени исполнили танец, который оправдал все их ожидания; довольные антропологи вернулись в цивилизованный мир и написали отчет о своем открытии. Но, к несчастью, несколько лет спустя другая экспедиция посетила то же племя, постаралась пообщаться с ним поплотнее и выяснила правду о первой экспедиции: соплеменники поняли, что гости хотели увидеть смертельный танец, поэтому, чтобы не разочаровать их, из чувства гостеприимства, они всю ночь занимались изготовлением масок и отработкой танца, придуманного для того, чтобы удовлетворить гостей — антропологи, которые думали, что они увидели жуткий экзотический ритуал, на самом деле получили старательно срежиссированную инсценировку своего собственного желания…
Читать дальше