Но проблема Иова, по Шестову, это проблема не морального удовлетворения, а реального восполнения. Иову во плоти были возвращены жена, дети и скот. Бог сделал однажды бывшее небывшим. Это проблема еврейского хилиазма, реального царства Бога. Создав понятия совести, вины, греха, евреи не идентифицировались с ними, не подчинились им. Евреям Шекспир ближе, чем Достоевский. Шестов говорит, что герои Шекспира выше героев Достоевского, Макбет выше Раскольникова, потому что шекспировских героев могут раздавить обстоятельства, но они не подчинятся им как «норме». О психологическом механизме образования норм писал Ницше: «Что такое иудейская, что такое христианская мораль? Случай, лишенный своей невинности, несчастье, загрязненное понятием „греха“; благоденствие как опасность, как искушение; физиологическое недомогание, отравленное червем совести…» «Мораль господ» у Ницше — это преодоление нормативной морали. Но «господство» здесь нельзя понимать как социологический термин, Ницше под видом морали господ описывает романтическую структуру духа, гениальное сознание. В гениальном творчестве мы всякий раз встречаемся с этой проблемой, у Толстого, когда он художник, а не моралист, Шестов находит впечатляющие образчики самого настоящего «ницшеанства». Таков же весь поздний Ибсен. Но пример еврейства показывает, что гениальное сознание может быть не только эстетическим феноменом, но и реальным жизненным опытом. Бубер, описывая хасидизм, выделяет тему «греховности самоистязания»: греховно само понятие греха. Герский цадик оказывается предшественником Ницше, он говорит, как Заратустра: «Согрешил я или не согрешил, что от этого Небесам? Чем терять время, предаваясь размышлениям о грехе, лучше мне нанизывать жемчужины к вящей славе Небес… Человеку, который не думает о себе, даны все ключи». Провинциальные лапсердачники еще в восемнадцатом столетии создали мораль господ — преодолели нормативность, законничество в морали. Этическая философия нашего времени только об этом и думает. Эренбург увлекся хасидизмом и написал «Лазика Ройтшванеца» не в последнюю очередь потому что, прочитавши Бубера, увидел поразительную близость учения Баал-Шема к пленившему его в молодости Ницше. И сам Эренбург интересен тем, что, не удавшись как художник, он удался «вообще», то есть удался как еврей.
Заключение об Эренбурге
В жизни Эренбургу встретился человек, который оказал на него ни с чем не сравнимое влияние, и не литературное, не идейное, а жизненное. Но напрасно мы будем искать этого человека среди знаменитых знакомцев Эренбурга: это был не Модильяни, не Пикассо и не Замятин, это был жандармский полковник Васильев. Он вел следствие по делу ученической организации большевиков, в которую входил Эренбург. В мемуарах Эренбург останавливается на нем слишком подробно для эпизодической фигуры, и, думается, отнюдь не потому что хочет расписать свое революционное отрочество: «Порой он льстил мне, порой изводил иронией пожилого и неглупого циника… Разумеется, я ненавидел полковника Васильева, но он казался мне интересной фигурой, хитрым следователем из романа — я ведь думал, что все жандармы глупые и невежественные держиморды».
В «Книге для взрослых» можно найти образцы его шуточек: «Следовательно, вы против объединения с меньшевиками? Что же, в принципе я с вами согласен, но что вы предлагаете взамен?» Такие уроки не забываются, от жандарма Эренбург узнал то, чего не могла дать ему интеллигентская субкультура: злодеев зачастую нет на том месте, где их думаешь встретить. «Хитрый следователь из романа» — у русского начитанного юноши ассоциация напрашивается, прежде всего, с мудрецом Порфирием из Достоевского. Полковник Васильев разрушил дурную интеллигентскую мифологию, владевшую Эренбургом, словам о «ненависти» как-то не верится, скорей всего он ему попросту понравился. Надо думать, что после этого Эренбург другими глазами взглянул и на праведников большевицкого подполья. Он пишет, что это Париж научил его не говорить ни «да», ни «нет»; естественно, не мог же он в подцензурных мемуарах написать, что научил его этому жандармский полковник Васильев.
Париж умножил опыты, в Париже Эренбург встретился, к примеру, с Борисом Савинковым. Если можно говорить о прототипах такой заведомо искусственной фигуры, как Хуренито, то Савинков один из этих прототипов, вместе с Васильевым. Савинков на всех производил сильное впечатление, даже на вдоволь опытного англичанина Моэма. В мемуарах Эренбург очень подчеркивает котелок Савинкова: в этом котелке появился перед Эренбургом Учитель Хулио Хуренито. И научился Эренбург у Савинкова не фанатизму бомбометателя, а опять же скепсису, оппортунизму зарабатывающего на жизнь пером газетчика. «Однажды я спросил у него, верит ли он в то, что пишет; он усмехнулся, сказал, что я еще очень молод. Я вышел из себя: „Но тогда нужно выть, как собака…“ Он опустил свои чугунные веки: „Нет, выть не нужно. Можно написать еще одну статью, вы уже умеете это делать…“» Савинков описан в «Жизни и гибели Николая Курбова». Потрясло Оренбурга не то, что революционер Савинков пишет стихи и романы, а то, что он пишет газетные корреспонденции, воспевающие подвиги царских солдат.
Читать дальше