Он откинул за плечи пурпуровые складки паллиума. Оставшись только в вышитой тунике, поверх которой была надета доходившая до талии легкая кираса из шерстяной ткани, украшенной серебряными блестками, и стоя на трибуне с обнаженными ногами, обнаженными руками и с обнаженной головой, он так живо напоминал собой бога войны Ареса, что аплодисменты раздались раньше, чем он заговорил. Он описал или, скорее, изобразил мимически битву и сделал это просто, без излишних жестов. Зевгиты и теты приветствовали его восторженными кликами, а всадники, к классу которых он принадлежал, стряхнув свою обычную леность, поднялись, чтобы оказать ему больше чести. Увлеченная порывом охватившего ее патриотизма народная волна устремилась к трибуне. Конон видел только тянувшиеся к нему снизу жестикулировавшие руки и открытые рты, громко кричавшие что-то, но что именно, разобрать было нельзя. Видя, что ему нельзя уже будет заставить слушать себя, он схватил свое копье и угрожающе потряс им во все четыре стороны; затем он обернулся лицом к востоку и опустился на одно колено, взывая к богине, колоссальная статуя которой смотрела на него с высоты Акрополя. Громкие клики слились в один протяжный клик, и этот клик, прогремев по всему холму, пронесся через стены и покатился по равнине и к морю. Старикам казалось, что вернулись геройские дни, наступившие после Саламина и Микале. Те, которые не были очевидцами великой войны, снова приобрели веру в будущее. И все видели в молодом воине, воинственный пыл которого так наэлектризовал их, того, кому суждено отомстить за успевший уже забыться сиракузский позор.
В этот день Конон, узнанный народом в то время, когда он присутствовал в Парфеноне в числе зрителей при конце дионисии, желая уклониться от оваций, принужден был искать себе убежище в храме Победы. Его провожал скульптор Гиппарх, который был его товарищем в юношеские годы. Теперь оба друга, с наступлением ночи, направлялись, разговаривая, к Афинам.
– Лаиса была очень красива сегодня, – сказал Конон. – Она должна быть так же богата, как и красива, чтобы держать столько носильщиков при своих носилках.
– Она и в самом деле богата, – отвечал Гиппарх. – Ее присутствие на празднествах удивляет меня. Она бывает на них очень редко. Во-первых, потому, что она выходит только после десяти часов: ее белая кожа боится яркого солнца. Потом культ богов не очень привлекает ее; меньше, разумеется, чем общество тех умных и талантливых людей, которым она открывает свой дом.
– Ты бываешь у нее?
– Никогда. Один раз она приглашала меня к себе под предлогом посмотреть древнюю статую, с большими издержками привезенную с Крита. Я тогда только что женился: Ренайя, по-видимому, была недовольна; мне самому тоже не хотелось идти к ней, и я остался дома.
– Это правда: ты один из тех редких афинян, которые любят тишину гинекея и отказываются от всяких развлечений вне дома. Я знаю даже, что Каллиас, наш старинный товарищ, считает тебя за безумного, одержимого священным недугом.
– Пусть он считает меня за кого хочет, – отвечал Гиппарх с оттенком раздражения в голосе, – но пусть оставит меня в покое, а главное, пусть не жалеет меня. Мне не дало бы счастья, если бы я, подобно ему, занимался составлением новых румян для поблекших щек флейтисток. Я живу моей женой, моим сыном и моими статуями. Любовь к ним наполняет всю мою жизнь. Я сам хотел такой жизни и лучшего ничего не желаю, уверяю тебя, потому что мне такая именно и нравится тихая, трудовая жизнь, полная семейных радостей…
– Впрочем, – прибавил он после короткой паузы, – хотя я и редко участвую в народных собраниях на Пниксе, но, несмотря на это, я, точно так же, как и многие другие, интересуюсь делами нашего города! Эта война, которая началась чуть ли еще не в то время, когда мы появились на свет, и которая, может быть, протянется еще двадцать пять лет, медленно разоряет и убивает родину афинян, которую я нахожу такой прекрасной и которую мне так хотелось бы видеть благоденствующей. Несмотря на одержанную тобой победу, я предвижу дурное будущее. Мне кажется, что боги эвпатридов сильно колеблются с некоторых пор. Фортуна ненадежна…
– Мы укрепим ее, – сказал Конон, наткнувшись на пьяного матроса, растянувшегося среди дороги.
– Познай самого себя! – воскликнул Гиппарх, смеясь. – Вот один из твоих героев; он выпил слишком много мёду. Я оттащу его к сторонке: может быть, не все еще колесницы проехали.
Они в это время были на середине холма. Пылавшие во время празднества вокруг храма факелы догорали в высоких подставках; и освещенные слабым светом лиственницы протягивали от себя длинные дрожащие тени, которые тянулись до самой дороги.
Читать дальше