– Пойдем, Саша, до ветру, – пробормотал Василий Семенович и подцепил Пушкина под локоток.
С хохотом и прибаутками помочились они с самого высокого бастиона. И тут Арестов неожиданно подтолкнул Пушкина в бок:
– А что, брат? По-прежнему ли ты охоч до женского полу?
– Не жалуюсь, Василий Семенович, – пробормотал тот. – Да к чему ты спрашиваешь?
– А к тому, брат, что давеча, я приметил, ты глаз-то на одну чеченочку положил.
– Да полно вам шутки шутить! – увернулся было в смущении Пушкин.
– Положил, положил! Не отпирайся! – настаивал Арестов и снова, хохотнув, подтолкнул его в бок. – Так ведь это можно устроить!
– Не совестно вам, Василий Семенович! За кого вы меня принимаете? Как могли вы хотя на минуту допустить, что честь моя мне позволит девушку силой взять, на правах, так сказать, победителя?
– Нет, это ты меня обижаешь, Александр Сергеевич! – насупился Арестов. – разве ж я говорил, силою?
– А то как же?
– А так… Я к тебе ее вызову. Ты у ней согласия испроси, как благородному человеку подобает. И уж если не согласится, пеняй, брат, на себя! Не такой уж ты, значит, гений русской словесности, как молва о тебе говорит.
– Ну, если так, – улыбнулся Пушкин, – то изволь, я согласен. Да только понимает ли она по-русски?
– Десятка полтора слов знает… Но ведь на то ты гений, чтобы и двумя словами в чувствах своих девицу убедить!
***
Нечего и добавить к этой истории, поскольку об остальном не сохранилось достоверных свидетельств. Однако известно, что после того и до конца своей долгой жизни Василий Семенович непререкаемо чтил Пушкина как наипервейшее светило словесности российской, что и завещал своим детям и внукам вместе с полным собранием сочинений Александра Сергеевича издания сорок второго года, с золотым обрезом и в телячьей коже с богатейшей инкрустацией. А сам Пушкин по прошествии волшебной ночи, послужившей прекрасным довершением доброго дня, совершенно приободрился и встретил рассвет следующего утра, стоя в одном исподнем на том самом, высочайшем, бастионе Кудук-халы, с коего в полночной тьме справляли они с Арестовым малую нужду, и с только что исписанного им клочка бумаги оглашал изумленные кавказские горы и долы бессмертными строками:
– Кавказ подо мною, Кавказ надо мной…
Весь мир от Кавказа лежит до Кавказа.
Свобода, небесного свода зараза,
Царит сокровенно в юдоли земной.
Орёл ли, Кура ли, морская ль волна,
Горянка ль с кувшином сбегает по склону —
Бескрайняя воля мне всюду видна,
Конец и граница любому закону.
И даже, скалу растопырив, кристалл
Свободен в своём проявленьи верховном,
И солнце в его полыхании ровном
И жарком, покуда ледник не настал.
И звёзды иные, столпившись в туман
Для нашего влажного смертного глаза,
Хотя под собой и не чуют Кавказа,
В неволе орбит прозревают обман.
Дорога, находись она не на высоте полутора верст над уровнем моря, где не оставалось почти ни пылинки, была бы размыта непрестанным ливнем в обычную для России непролазную кашу. А так, об эту пору, которую странно было называть зимней, лишь красная глина, кое-где выступавшая на поверхность по не известным Пушкину геологическим причинам, препятствовала движению коварною скользкостью своею. А двигался Александр Сергеевич, покорный так и не исполненному заданию Академии наук, в погоне за призрачной саранчой все дальше на юг, полагая через несколько дней достичь сказочно-богатого города Тифлиса. О нем он и прежде слыхал много заманчивых рассказов и рассчитывал подольше побыть в этом чудесном месте с его шумными базарами, серными банями, чаем, вином, обилием христианских храмов и прочей небесной красоты.
Однако же дурная погода, застигшая его в пути и не желавшая отставать уже третий день, рождала в сердце тоску и покушалась на вдохновение, все-таки не оставлявшее Пушкина. Он как раз сочинял историческую песнь об одном из древнерусских князей Олеге по прозванию Вещий. Прозвище оное Пушкину никогда не было до конца понятно. Вот и теперь, с остервенением вгрызаясь в и так разлохмаченное перо, ломал он голову над тем, от какого слова оно происходило: «весть» или «вещь»? И склонялся к тому, что это одно и то же, ибо весть всегда приходит в вещественной форме, и, напротив, всякая вещь в действительности есть весть. Как вдруг его раздумья прервал резкий разворот арбы и гортанная ругань погонщика. Отняв от лица бледную руку, поэт взглянул из-под мокрого куколя на дорогу. Его арба едва не столкнулась с другою, двигавшейся навстречу. Теперь погонщики волов безбожно крыли друг друга, и совершенно не ясно было, каким образом они полагают разъехаться: две арбы сцепились колесами и, как ни крути, проехать им друг мимо друга на этом участке возможно было только с нарушением основополагающих законов – либо евклидовой геометрии, либо невтоновой механики.
Читать дальше