Ему было двадцать три. Больше ничего не знаю.
Перебирая песчинки, на которые наносится перламутр, чтобы потом низалось ожерелье моих рассказов, я предусмотрительно избегаю упоминать об осколках шрапнели и выбираю что помельче. Разве расскажешь хоть в самой искренней биографии об истинных обстоятельствах, при которых я рассталась с первым женихом и первым мужем, познакомилась с Серым Кардиналом или с Харри Шолихом, как оплакивала самоубийц, ночевала в Домодедово, играла в гардеробные номерки вместо карт в смоленской гостинице, смотрела в глаза насильников, встречала 82-й год, плыла в лодке на день рождения к сынишке? Вообще я часто искала себе беды. Многих участников тех драм и трагикомедий по именам я не знаю, других и называть нельзя.
Но об одной острой занозе я все же расскажу: она не затрагивает ничьи репутации, это обыкновенный несчастный случай; и вот изволите видеть, какую овальную жемчужину я из этого шипа изготовила.
Сам случай такой: я погналась за автобусом, упала и повредила ногу. Весной будет тому три года. (Травма, на самом деле, осталась навсегда).
Ювелирно обработанный, он предстает историей.
Привыкнув считать в отношении себя такую категорию, как возраст, пустой абстракцией, двигаясь легко и быстро, «напевая и смеясь» (ну или пробирая кого-нибудь за грехи, сверкая глазами, или же плача, или вихрем разгребая массу дел), я вдруг была поймана за щиколотку посреди своего полета, измытарена, обезображена, посажена на цепь и приговорена к пыткам и заключению. Гипсовая костяная нога и самый вид костылей обратили в прах мои иллюзии красоты и молодости. Уродство доканывало меня в семьсот раз сильнее, чем боль. Почему-то особенно нестерпимой обидой представал сам повод погони за автобусом: мне непременно надо было получить зарплату.
Я ее и получила: добравшись, стоя, в подлой сорок девятке, каковую догоняла, а затем прождав в благожелательной, но твердой очереди коллег положенный академический час, стоя же, на маленькой крутой лестнице к кассе, – с полным разрывом связок. Правда, иногда у меня в сознании вдруг как бы задергивались шторки от сильной боли, но мой дух устоял, как всегда. Потом, уже со скоростью виноградной улитки, я добралась от главного здания до своего, и в двадцати метрах от входа меня заприметило трое любимых студентов – Трэш, Алеша Карманов и Коля – цесаревич. Водрузив на стул, они на руках, с помпой, понесли меня, полулежачую (слава богу, было мало народу в свидетелях) на второй этаж и на кафедру. Я повела семинар. Их должно было состояться всего два, потом можно как-то домой.
В перерыве на кафедру зашел наш иностранный аспирант Самир Аль – Ганнай: он должен был той весной сдавать кандидатский по философии, и мы с ним понемногу репетировали. Самир сыграл роль Спасителя: презрев насмехавшуюся вокруг меня толпу всяких там Тишко и Кармановых, с первого взгляда на мою распухшую и вылившуюся из туфли лодыжку он сделал два кратких распоряжения: занятия прекратить и идти садиться в его машину. Идти я уже не могла.
После нескольких заездов в разные места Самир определил – таки меня в травмпункт. Безобразно толстая и безобразно грубая травмпунктиха равнодушно сказала: гипс. Я истерически расхохоталась: таков был мой ответ. Самир повез меня домой.
Ночь была кошмаром, тугие пелены я посрывала; через неделю кошмара мой любимый друг Сергей настойчиво стал уговаривать меня вернуться и дать наложить гипс. Среди банальных аргументов, которые я слышала и от других, была блистательная находка: подумай, Милечка, какая красота: месяц отдыха! Сиди, пиши!
Возглас этот значил для меня то же самое, что для Августина Блаженного «Иди, читай!» Я прозрела иное измерение бытия: месяц – месяц в гипсе! И еще месяц тоже почти полной свободы после! Диван, письменный стол и книги – все рядом: сиди, пиши, читай! Что надо нам, философам, кроме бумаги и карандаша? И ни одной семейной заботы!
Кончался май, наступало лето. Я предложила молодому мужу неслыханное пари: спорим на ящик шампанского (тогда я еще не знала, что шампанское продают не в ящиках, а в коробках), что за лето я напишу докторскую? Надо сказать, даже привычный к моей внезапности, он поначалу оторопел; а потом – я никогда не видела, чтобы человек изо всех своих сил так стремился проиграть пари! Все мои желания выполнялись (состояли они, в основном, в бесконечной веренице чашек чая), все помехи заглушались, дети вели себя ангельски, капризы мои игнорировались. В четыре утра солнце начинало заглядывать в наше окно. В семь оно потоком заливало письменный стол; Ренат распахивал раму, стелил одеяло, и я загорала прямо на столе o naturelle. Читала, помню, больше всего Хинтикку и Фейерабенда, их принес из университетской библиотеки Тимур: страницы сияли, отражая солнечный свет. Потом окно закрывалось, и я садилась писать. Рукопись кончила не за три, а за два месяца, а за август все напечатала. Ренат на руках носил меня гулять в лес; все мои юные приятели жалели и навещали меня. Самир бывал каждый день. Массаж и электроток немного позволяли мне ходить. То было счастливое лето, одно плохо: в Яльчике укоротилась смена, и вся она заливалась дождем. Те страницы, которые пришлись на Яльчик, – худшие во всем тексте, в них и сейчас нет легкой сухости, которую так ценю.
Читать дальше