Саша сразу сказал Свете, что мог бы. Света сидит довольная, а мы с Настей обиделись. Но виду не показали. А Рома и обижаться не стал: сидит, чаек попивает, потому что знает, что дальше будет. И чем все это для него кончится.
И, надо сказать, не ошибся.
Кисло поулыбавшись Светиной победе, стали мы все срочно названивать (каждый по своему заветному номеру), чтобы узнать, как там дело обстоит с предательством родины. И Рому заставили.
Настя в трубку что-то щебечет, аж раскраснелась вся. Видимо, там, на другом конце, торгуются. Не сразу родину предают.
Рома вообще не дозвонился. Сидит, печальный такой, табуретку ковыряет. А чего ему еще делать: больше некому ему звонить-то. Лузер он.
А я еще и вопрос до конца не сформулировал, а мне уже так четко, по-военному: «Да. Потому что ты – моя родина. А я – твой народ».
Сомлел я.
…И увидел потом (катится, катится наливное яблочко по синей волшебной тарелочке), как выходит – еще несколько сот лет назад – родина в узких, только что надетых джинсах из ванной. Застегивает тесную рубашку – и смотрит внимательно на свое лицо в вертикальное коридорное зеркало. И всего-то Родине – шестнадцать лет. И тело ее скользит. И сила бурлит. И на сгибе руки – синяк. И живот плоский. И вроде радоваться Родина должна, что так ее народ любит. Но почему-то не радуется. Потому что тайна в ней, несомненно, есть, а вот смысла – нет.
Потому что Родине во снах все что-то другое мерещилось. Не такое привычное владычество, не такое простое обладание, не партнерство, а нечто не имеющее ни собственничества, ни желания, ни надежды.
Какое-то иное слияние. Иная власть.
А тут ходят, топчут ботинками, пашут и сеют, мнут в постели, рвут на части, ведут войну ради целостности территории. Целуют пупок.
– Может, поменять – народ? – думает.
А в зеркале на лице как будто слои двоятся, как счетчик в такси накручивается: 17, 19, 21, 25, 30.
И народу меж тем все прибывает.
Многонациональная она… Наша Родина.
…Зрачок сиял, тяжелый, как держава,
И в униженьи оживала слава,
И, как страна, она внизу лежала,
Ее уж не скрывало одеяло,
Завивы вены как изгиб реки,
Как рыбой полный серебристый Дон,
Урал пересекал ее ладонь,
Алмазные струились позвонки,
Торчали зубы острою короной.
Империя ли может быть влюбленной,
И можно ли обнять страну,
Обнявши женщину одну?
(Елена Шварц. «В отставке»)И тогда становится многое понятным.
Например, что твоя родина – андрогин. И сначала носящая мужское имя – она вела себя соответствующе, а отказавшаяся от слова «Союз», опять превратилась в женщину. И это тебе нравится больше, потому что женщине привычней оставаться одной. И ничего не ждать.
Или – про горько-сладкую примесь вечного рабства в крови. Готовность на унижение. И готовность избежать унижения даже ценою смерти. Но это как уж получится: может, откажусь и умру, а может, и поцелую господскую руку. И тоже умру. Какая разница.
Что воля, что неволя, все равно. Привычка быть крепостным.
И тогда жест Емельяна Пугачева, которого ударили перед казнью, а он упал на колени и стал целовать руку ударившую (а ведь был царь, какой-никакой, пусть и самоназванный), не вызывает отторжения. Ну и я, быть может, поцеловал бы.
Откуда мы знаем, какие горизонты тут открываются, когда сейчас тебя четвертуют? И какую трещину на помосте Пугачев рассматривал, когда упал, и как ему это все далеко стало. Может, он действительно прощения просил? Или прощал?
Сначала я страну, как петух курицу, потоптал, теперь ты – меня.
(…что воля, что неволя, все равно…)
И в этом смысле европейская склонность играть в бесстрашие (держать лицо) даже на плахе – смотрится какой-то карнавальной чепуховиной. Сейчас тебя на колени поставят, на круге распнут и на куски порежут, а ты тут как в театре. С высоко поднятой головой. При жизни, что ли, не наигрался? Впереди – Бог, а тут – раскрасневшиеся уроды. Пирожками торгуют. Неужели тебе действительно так интересны эти люди, которые пришли посмотреть, как будут тебя убивать?
И тут почему-то сразу вспоминается, как встретились свобода и родина в истории повторной травли Зощенко… Когда аккуратные английские студенты приехали вопрошать у него и Ахматовой, при уже расслабившейся власти: согласны ли они, теперешние, затравленные и освистанные, с постановлением?
«Как я могу быть согласен с тем, что я подонок и свинья?» – сказал честный Зощенко, веривший словам. Студенты возликовали. И травля возобновилась. «Согласны ли вы с тем, что вы полублудница и полумонахиня?» – между строк спросили Ахматову умные благополучные студенты.
Читать дальше