В каждом сочинении Залотуха говорил о своем и по-своему , а не чеканил «заготовку» для потенциального режиссера. Если в «Великом походе…» авторская мысль развивалась все же не без учета экранной перспективы, то в «Последнем коммунисте» кинематографичность предстала лишь особенностью живого поэтического языка. Более чем оправданной, ибо таков тот единственный мир, что дан нам в каждодневных ощущениях. Быть может, это печально, но факт остается фактом. Не литературные персонажи, а мы сами (от крупных политических игроков до бомжей) ведем себя так, будто не единственную жизнь проживаем, но подвизаемся на съемках какого-то нескончаемого фильма. На нашей площадке каждый эпизод можно переснять в более удачном ракурсе, тот или иной сюжетный поворот откорректировать или вовсе выбросить в корзину, а коли таковых мер мало, приступить к раскручиванию заветной истории заново – будто ничего не случилось.
Увы, в жизни все случившееся действительно случилось. Поэтому зря надеется «новый коммунист» Илья Печенкин совершить настоящую (на провокации замешанную) революцию, а его отец, выкидываемый из страны миллиардер, построить настоящий храм. Убийства сыновей – восставшего против отца и не успевшего родиться – обусловлены всем прежним бытием «человека дела», который однажды смекнул, что «мы не белые, мы не красные, мы придонские», и решил, что этого открытия достаточно для возрождения России. Проблема в том, что окружают Печенкиных живые люди со своими чувствами, мыслями, обидами, страстями, надеждами, заморочками, болезненными комплексами… Отдельности и неповторимости каждого из этих людей (от самых близких до вовсе незнакомых) в упор не видят ни сытый пламенный революционер-тинейджер, ни его прагматичный и почвенный батюшка. Не может Илюшенька взять в толк, что «Анджела Дэвис» и «Ким» хотят вовсе не всеобщего равенства и изничтожения расовых барьеров, а нормальной жизни и любви, что если им тошно от нищеты и оскорблений, то это вовсе не делает для них привлекательными игры в террор. (Даже если не учитывать того, что им-то за барские забавы придется платить по полной.) Точно так же не способен Печенкин-старший заметить, что в его команду далеко не первый день входят еврей и голубой. Это ведь не важно – лишь бы дело делалось. «Эх, Владимир Иванович, Владимир Иванович, ничего вы вокруг себя не понимаете» – ласково и печально вздыхает секретарша Марина, но ее реплика не будет расслышана боссом даже на пороге подступающего отчаяния.
Презрение Печенкина к «идеологиям» («мы не красные, мы не белые…») насквозь идеологично. Его прагматизм (за которым стоит точно такой же прагматизм весьма многих политиков и бизнесменов, вершивших большие дела в 90‑х), с одной стороны, «идеалистичен» (не в философском, а в бытовом смысле слова, проще говоря – наивен), а с другой, увы, растет из того отрицания личности и свободы, что было и остается главным свойством коммунистического мировосприятия и коммунистической практики. Не важно, что губернатор – коммунист, а начальник охраны – бывший чекист, – они ведь у меня в кармане и под мою дудку пляшут. Ага. Ровно до того момента, пока другая свирель не заиграет. Что и происходит в финале романа.
Несколько раз Печенкин-старший задается вопросом, по сути, подрывающим всю его философию и жизненную стратегию: почему те, кто прежде халтурил за гроши, продолжают работать из рук вон скверно за куда большие деньги? Впору бы Владимиру Ивановичу об ином задуматься: почему те, кто прежде за копейки истово вкалывал, теперь, получая пристойно, все-таки продолжают трудиться на совесть? Увы, и те и другие яснее ясного осознают минутность «приличного» (более или менее) жалованья – сегодня хозяин склонен платить по-людски, а завтра потребуется ему (не по личной злой воле – по обстоятельствам!) ввести режим жесткой экономии. Или исчезнет этот самый хозяин вместе с гарантированными достойными зарплатами вовсе – как должен исчезнуть в финале романа из «почти счастливого» Придонска столько лет работавший на его (и свое) процветание Печенкин-старший. Вот и получается, что ответ на печенкинский вопрос проще пареной репы. Но и на вопрос, сформулированный мной (на самом деле неявно заданный в романе Залотухи), ответить нетрудно. Люди – разные. И выводы из печальной аксиомы о скоротечности цивилизованных (человеческих) отношений хозяев и работников они делают разные. В соответствии со своими личными душевными свойствами. И, уж извините, нравственными и/или религиозными убеждениями (чувствами, инстинктами). Кто-то, потерпев в махнадцатый раз уже привычное поражение (кстати, не только материальных благ люди лишаются, но и возможности с толком делать любимое дело!), продолжает трепыхаться, как лягушка в молоке. Кто-то с лету и на всю оставшуюся жизнь усваивает: от трудов праведных не наживешь палат каменных; рви, пока что-то можешь урвать, и готовься вовремя, до сигнала тревоги, дать деру. Из занюханного райцентра – в губернский миллионник, из прикидывающихся третьей (пятой, десятой) столицей Васюков – в настоящую белокаменную, из Москвы – в Нагасаки, из Нью-йорка – на Марс.
Читать дальше