– Федюха, отмыкайся, ордер на руках – наша фатера!
Так на пятом году береговой жизни Федор с семьей остался в квартире один – три комнаты, ну, не фарт ли!..
Есть люди, голоса которых – тон, звучанье, манера говорить – раздражают настолько, что не знаешь, как и прожил бы вместе неделю-две. Трагедия. Обычно голос такой вызывающе громок, баранье упрямство в нем, ложь и кривлянье и таранная прямолинейность. Да и базар обычно заводится о том, о чем помолчать бы или так, тихо, подпольно, что ли, объясниться. Нет, бесцеремонное буханье по перепонкам… Подобным голосом, да еще со слезливо-жалобной подоплекой, и обладала Анна. Наши с Федором беседы клеились лишь до ее появления. Приходила, пусть даже в добром настроении, и тотчас начиналось буханье с жалобами на мужа, на судьбу, на жизнь. И тотчас Федора начинало корежить, вскоре он ощетинивался и запускал в оборот свои боцманские круглые бляшки..
– Вота, вота, – тотчас и всхлипывала Анна, – полюбуйтеся, послушайте…
И тогда Федор предлагал прогуляться – до магазина…
Он не раз бывал у меня в К., заходил и в редакцию, всякий раз поражая сотрудников отдела: с одной стороны, застенчив, ну, красная девица, с другой – настырный до невменяемости, когда дело доходило до обсуждения его стихов или рассказов-коротышек… А потом как-то вдруг он замолчал – ни самого, ни писем. А тут и оказия – на летучке редактор объявил:
– Был у нас автор, Гурилев. Да, Федор Гурилев, стишки, что ли, печатали. Думаю, надо воздержаться… Не давать – ни строки.
Естественно, вопрос:
– А в чем дело?
– Да дело-то, – говорит, – простое: вот письмо прислали, из райкома партии. – И редактор зачитал уведомление: Гурилев, Федор Яковлевич, заявил в парткоме завода, что он человек религиозный и сдал партийные документы… – В религию мужик ударился, в секту, что ли, записался или так… спятил. Ничего страшного, но с публикациями и впредь воздержимся, дело ясное, – подвел черту редактор.
Я был поражен не столько самим фактом – хоть и редко, подобное все-таки случалось, – сколько тем, что Федор-то для меня потемки, Федора-то я не знаю— и это после стольких лет товарищества! Каждое его письмо, каждая в прошлом наша встреча стали вдруг для меня переиначиваться. (Но так он и ушел, до конца не раскрывшись.) Тогда же, после партийной оказии, я поспешно взял командировку «в сторону Федора».
Он отпустил бороду – седая, окладистая. Но даже борода не могла скрыть – очень он постарел. Его корежил фронт, корежил Север: отнимались ноги, изводила головная боль – давление. Ко всему, и в глазах поселилась болезненная недоверчивость.
«Подергали, видать, мужику нервы», – решил я.
…И что со мной, что во мне, что вокруг – творится что-то, а не понять – что? Недоброе что-то, нездоровое. И раньше бывало, в заочно-институтскую бытность, тогда и в школе с перегрузкой работал, творилось неладное: только голову на подушку – и глаза вроде открыты, а уже шум, наваливается нечто бестелесное, впрочем, весомое и нутром осязаемое, то под детский крик или вой, то сапой, и давит – мучительно, тяжко, до холодного пота. Наверно, и есть домовой. Нервишки сдали, и причины тому были… Теперь же – другое. Не раз уже замечал: в характере моем, в поведении, в поступках как будто что-то чужое проступает. Заговорю, а не своим голосом, с посторонним звучанием. И сознаю: так вот прямо – и сам не свой. А потом привыкаю, а может быть исподволь, незаметно чужеродность отступает, уходит из меня.
Записываю, что вспоминается о Федоре, и чувствую: не то делаю, не то записываю, не так записываю. «А как?» – без досады думаю…
Только вот охватила тревога, не та тревога, когда страшно, а такая, скажем, как в период недельной бессонницы или когда душу смущает предчувствие, а предчувствие чего – неясно… Или еще бывает тревога, когда в комнате твоей никого нет, а ты вдруг наверно понимаешь – есть, кто-то есть рядом. Вот это самое. Мне и теперь тревожно так: кто-то за спиной сверлит затылок, а подступить не может.
Я поднимаюсь из-за стола, подхожу к окну: в огороде, во дворе – вижу Федора. Поворачиваюсь от окна в комнату – дверь моя бесшумно открывается.
Каштан вышел? Нет. Каштан, потягиваясь, выбирается из-под стола, виляет хвостом, но смотрит не на меня, а на открытую дверь. Впрочем, без смущения говорю:
– Каштан, не валяй дурака. – Иду, закрываю дверь. Возвращаюсь поспешно, смотрю в окно – Федора нет.
Ах, Федор, Федор, какая ведь нелепость: лук, взращенный тобою на деревенских грядках, лук этот жив, существует в реальности, а ты – не существуешь, тебя – нет. Нет – и все. Как-то уж слишком неразумно.
Читать дальше