Оттого и пошел сам к милиционерам, чтобы убедиться в этом, а может, опять же по привычке испытывать власть на лояльность, проверить ее отношение теперь уже не к гражданину, а к беспартийному обладателю справки, то есть неполноценному члену общества. Шел, глупо улыбаясь и сознавая, что действительно должен выглядеть нелепо, если не сказать – подозрительно, в телогрейке, ушанке, сапогах, в больших, явно выделяющихся на его худом лице, замызганных очках (оправу сам смастерил из зубных щеток, присланных Галиной), подбирая и все не находя слов, чтобы не слишком и обидеть этих юных, прыщеватых и чересчур серьезных от осознания своего социального статуса слуг власти и в то же время высказать им то, за что не однажды отсиживал в карцере. Но милиционеры даже не удосужились его подождать, скользнули равнодушным взглядом и, развернувшись, неторопливо пошли к другому вокзалу. Он по инерции сделал еще несколько шагов, остановился, посмотрел вслед удаляющимся мешковатым, лениво-властным фигурам и, с сожалением вздохнув, заторопился в метро, решив, что лучше будет, если он явится безо всякого извещения: ведь писала все эти годы, пусть и товарищеские, письма, а может, даже лучше, что товарищеские – дружба надежнее любви…
Хотел по-своему, а получилось так, как должно было по высшему, неведомому ему распорядку, в который, кстати, он не очень-то и верил, считая себя с комсомольского задорного возраста убежденным атеистом: Галины дома не оказалось, ключ на старом месте не лежал (сколько лет-то прошло…), и пришлось сидеть на песочнице во дворе, хорошо, что начало осени, не холодно, но и не жарко в родимой телогреечке. Сидел, любовался безмятежными малышами и надутыми, влюбленными в своих отпрысков и себя мамашами, гордыми от своей исправно исполненной женской миссии (молодые матери всегда напоминали ему квочек, с которыми он воевал в детстве, вытаскивая из-под их пушистых задов теплые яйца), летал мыслями по разным временам, все еще чувствуя себя непривычно без терпкого запаха мужского общежития, жесткого распорядка, сладких грез о том, что будет, когда вернется опять в мир людей, не ведающих ограничений, лишенных понимания, как мало человеку нужно и как он, этот мир, хрупок.
За грезами пропустил Галину. А может, видел, да не узнал. Потому что когда уже в темноте поднялся по лестнице и надавил кнопку звонка, открыла ему дверь невысокая полная женщина с незнакомой фигурой, но с лицом Галины. Правда, ощутимо расплывшимся, стекшим вниз к подбородку, и он огорчился, хотя глупо было надеяться через столько лет увидеть ее такой, какой она осталась в памяти, – огорчился, но уже улыбался еще за дверью, настроившись что-нибудь скаламбурить, на случай, если откроет не она, а какой-нибудь самодовольный самец в нижнем белье, отчего не стал особо разгадывать изменения ее лица, не стал задавать банальный вопрос: узнает ли, не сомневаясь, что узнала, – женщины его всегда запоминали, особенно те, с кем ему приходилось делить ложе, – сказал обыденно, словно расстались не далее как утром, устав от ночной тесноты и скучного трудового дня:
– Это я пришел.
И она растерянно кивнула, похлопала полными губами, которые когда-то страстно его целовали, так же обыденно произнесла:
– Проходи.
Но в комнату не ушла, лишь отступила в сторону, наблюдая за тем, как он раздевается, ставит у порога сапоги, из которых пахнуло привычным ему запахом мужского общежития, наконец опомнилась, суетливо метнулась куда-то, вернулась с полотенцем, выглаженной пижамой (новая или… А у него была в этом доме пижама?), сказала, пытаясь поймать его взгляд:
– Там ванная. Ты знаешь… А я приготовлю поесть…
– Узнаю твою чистоплотность… Нет, чтобы накормить сначала…
Сказал просто так, закрепляя утраченную обыденность существования в этом замкнутом пространстве с уже изменившейся, но все еще чем-то знакомой женщиной. А она вдруг покраснела. Стала оправдываться, обещая моментально что-нибудь приготовить, потому что ничего сегодня еще не варила, но он махнул рукой и закрыл за собой дверь ванной, не меньше, чем голод, ощущая потребность смыть, стереть с себя все эти годы, прожитые не так, как хотел, как мог бы…
Когда вышел в пахнущей лежалой чистотой пижаме, немного великоватой, но, похоже, все же его, каким он был прежде, размера, на чистеньком кухонном столе его ожидали тарелочки с аппетитными кружками колбасы и ноздреватыми пластинками сыра, масляно золотились шпроты, дымилась в блюде картошка, и все это закономерно дополняли пузатенький графинчик (кажется, он его сам покупал) и две хрустальные рюмочки. Он подумал, что уместнее было бы сейчас налить в кружку, но, взглянув на Галину, ожидающую если не похвалы, то одобрения и отчего-то вызывающую необъяснимую жалость, произнес:
Читать дальше