Этим объясняется выдвижение почти в самое начало книги совсем недавнего цикла стихотворений «Торф», посвященного Алексею Парщикову:
Оставив жене отражения Южной Европы,
И розы, и рыб отстраненного острова Корфу,
Я словно раздвинул сомкнувший гранит
Евразийский некрополь —
И выпал из офиса в зону горящего торфа.
Где самосожженье лесов среди рвов оборонных
Порушило почву до всех потайных
Корневых сочетаний,
И в марево дня погружаясь, как кубик бульонный,
Я слился со смогом, утратив свои очертанья.
Меж тем, город масочный тихо отпрянул и сник,
Как врач, что накинул простынку на твердое тело,
И холод был жаром,
Когда изнутри выгоравший тайник
Открыл мне другое, от августа скрытое лето.
В нем всадники дыма летели, не чуя земли,
Щиты разверстав и настроив сверхточные пики,
И падали в небо, как будто услышав команду «Замри!»
Но в этом чистилище
Вдох был подобием пытки.
Здесь появляется иного прядка демиург нежели «уборщица тетка Полина» и забивающий козла «дядя Вася» – эти низовые персонажи, чья минимальная социальная вовлеченность редуцирует их участие в гиперреальном до его утилизации. Теперь демиургом становится вообще стихийное бедствие – торфяные пожары, затянувшие в 2010-ом небо над Москвой. Т.е. демиургом становится то, что вообще приходит извне символического обмена и находится за пределами гиперреального. А, значит, утилизации подлежит уже производство в целом.
И понятно почему. С некоторых пор не справляющаяся со своими функциями гиперреальность больше не желает зависеть от своего соответствия реальности и требует, чтоб реальность сама обеспечивала состоятельность ее дефиниций. А если реальность почему-либо этого не делает, она просто отмахивается от нее и начинает существовать в качестве деморализованных симулякров. Вот тогда либералов можно называть фашистами, а минимальное госрегулирование – рецидивами тоталитаризма. Означаемое перестает быть названным. И перед нами снова открывается «неописанная вселенная» , которую разве что «описал поднявший лапу сенбернар» .
Когда символический обмен больше не привязан к реальности в той необходимой степени, которая делает его действенным и продуктивным, остается только выйти за пределы собственно символического обмена. И этим возвратить его из чисто ритуального состояния назад – в реальность, на свой страх и риск, под собственную ответственность, ценой собственной жизни, пусть даже за счет экономически невыгодного и недостаточно регулярного индивидуального художественного производства.
Марк Шатуновский
На бульваре, где цедит обыденность пьяненький Хронос,
засыпая, когда тишину не царапают струнами барды,
я увидел, как памятник лег на распластанный голос,
и, как тайные жабры, раздул на ветру бакенбарды.
Это был тихий классик, окислившийся и на отдых
в тень отравленных лип
удалившийся
от пересортицы дивных звучаний.
Гений плавал в стихиях, он вел
безмятежную жизнь земноводных
между жизней земных,
словно слов, что лишились своих окончаний.
Между грушами околоченными и яблоками глазными
страх качал погремушку в руке пожилого ребенка,
и влюбленные пары росли вкривь и вкось, а над ними
голос свыше натянут был, как парниковая пленка.
И когда он изрек, что на землю обрушится кара,
стало как-то неловко, что эти слова
не записаны будут в анналы,
набухала сирень, на скамейке компания шумно бухала,
очень пахло весной, и от рук сардинеллой воняло.
Вот, казалось бы, хочешь свободы – порви целлофан,
и лети себе в небо, как будто травы покурил,
только родина-водка, нашедшая пластиковый стакан,
подставляет подножку и топит цитату в беспамятстве рыл.
Не калмык и не русский, не эллин и не иудей,
а бесхвостый метис был тем самым потомком
на сонном бульваре.
Люди ели и пили, любили и ели —
чего можно ждать от людей,
люди к гению шли и, в поклоне склонившись,
его облевали.
Алексею Парщикову
I
Оставив жене отражения Южной Европы,
и розы, и рыб отстраненного острова Корфу,
я словно раздвинул сомкнувший гранит
евразийский некрополь —
и выпал из офиса в зону горящего торфа.
Читать дальше