И я пристал к нему,
и пас его стада,
и в поздний час, когда
стада и травы никнут,
я трижды был окликнут:
«Ты слышишь голос?» – «Да».
И духом я окреп,
и жертвенник возжёг,
и агнца я рассёк,
звезде падучей вторя,
и предо мною море
мне расстелил мой Бог.
«Так посещает жизнь, когда ступня снимает…»
Так посещает жизнь, когда ступня снимает
песчаный слепок дна,
так посещает жизнь, как кровь перемещает
вовне, и, солона,
волну теснит волна, как складки влажной туши
лилового и мощного слона,
распластанного заживо на суше,
и в долгий слух душа погружена,
так посещает жизнь, как посещает речь
немого, – не отвлечься, не отвлечь,
и глаз не отвести от посещенья,
и если ей предписано истечь —
из сети жил уйти по истеченье
дыхания, – сверкнув, как камбала,
пробитая охотником, на пекло
тащимая – сверкнула и поблекла, —
то чьей руки не только не избегла,
но дважды удостоена была
столь данная и отнятая жизнь.
Я Сущий есмь – вот тварь Твоя дрожит.
«Ляжем, дверь приоткроем…»
Ляжем, дверь приоткроем,
свет идёт по косой,
веет горем, покоем
и песчаной косой,
это жизнь своим зовом
обращается к нам,
вея сонным Азовом
с Сивашом пополам,
ты запомни, как долог
этот мыслящий миг,
что проник к нам за полог
и протяжно приник.
«Проснувшись от страха, я слышал: он вывел меня…»
Проснувшись от страха, я слышал: он вывел меня
из ряда предметов, уравненных зимней луною,
ещё затихала иного волна бытия,
как будто в песке, несравненно омытом волною,
ещё возбегали в ту область её мураши,
нетрезвые пузы, зыри, не успевшие смыться,
и запечатлелась озёрная светлость души,
пока на окраинах доцокотали копытца,
причиною страха был ангел, припомненный из
ангины и игл, бенгальским осыпанных златом,
и если продолжить, то чудные звуки неслись,
и створки горели, просвечены тонко гранатом,
и, женщина, ты —
из белого тела была ты составлена так,
как песня того, кто тебя бесконечно утратил,
тот лирик велик был и мной завоёванных благ
он более стоил, поэтому их и утратил,
он был вожаком, протрубившим начало поры,
когда с водопоем едины становятся звери,
и в джунглях у Ганга топочут слоны как миры,
и тени миров преломившись ложатся на двери,
и фермер Флориды следит, как порхающий прах
монарха, чьи крылья очерчены дельтой двойною,
своим атлантическим рейсом связует мой страх
с его стороною,
и запах был тот, что потом к этой жизни вернёт,
явившись случайно, явившись почти что некстати,
и свет, что так ярок, и страх, что внезапно берёт,
впервые горят над купаньем грудного дитяти.
1979–1981 гг.
«Назови взволнованностью земли…»
Назови взволнованностью земли
караваном идущие по горизонту горы,
тем же, тем же покоем дышать вдали
от себя, темнеющий шаг нескорый,
восходящий к небу и нисходящий шаг,
книгочей, оторвавшийся от страницы,
так взволнован, но и спокоен так,
ни приблизиться не умея, ни отстраниться,
освещённое осени сумерек вещество,
царь, не знающий кто он, в своем убранстве,
так в игре водящий – мгновение – никого,
обернувшись, не ищет в пустом пространстве.
Чудной жизни стволы,
чудной жизни извилистой
не увидишь, сгорев до золы,
зелень, зелень сквози листвы,
лягушачий твой пульс
тонкой ветвью височною
замедляясь в согласных – «ветвлюсь» —
говорит и, высь точную
в гласных бегло явив,
нотной тенью пятнистою
по земле пробегает, прилив
света в запись втянись мою,
без остатка втянись,
чтоб не знали о пролитом
дне ушедшие намертво вниз,
чтоб не ведали боли там,
равной тленья крупиц
тяге – смерти перечащей —
тяге: зыблемый воздух границ
зреньем вспять пересечь ещё.
«О, вечереет, чернеет, звереет река…»
О, вечереет, чернеет, звереет река,
рвёт свои когти отсюда, болят берега,
осень за горло берёт и сжимает рука,
пуст гардероб, ни единого в нём номерка.
Читать дальше