Рука папы просунута под одеяло – мгновенная прохлада, тут же обнятая жаром.
Она давняя, знаю её очень давно.
Вертишься около, вокруг руки, пятка достигает холодноватой воли.
Рука, как прилипший кленовый лист, распластана между ключицами.
Устал, щурюсь на малиновое, теперь без движения, только играю с малиновым, щурясь.
Тело расслаблено, и я успокаиваюсь, паинька паинька баюшки-баю
и снегом
засыпаемый
тихо засыпаю
Но уже с настоящим снегом.
Рука мамы не такая тёплая, потому что на улице.
Она бела, пахнет глицерином, молода.
Знаю, что меня ждёт. Урок музыки и – после.
И вот ступаешь по снегу, держась за руку.
Ступая, наслаждаешься податливостью его, под ногой он не рассыпается, а упруго уступает. Коротко мурлычет. Он обязательно идёт, снег, и – вечером.
Всё это происходит в пятницу, и не идёт, а с неба пятится.
Снежинки – воздушные гимнасты, захлёстнуты ритмом улицы и, свиваясь,
взмывают вверх.
За одной из них слежу и загадываю, что успею доследить её падение, успею, не замедляя шага, и если успею, то что-то случится, а что – не придумать. Она резко оставляет меня слева, оглядываюсь и так иду, хватаясь за руку всё сильнее. И пока фон стены тёмен, всё со мной и со мной, и вдруг тонет в белом рукоплескании витрины.
Теперь вдоль железной ограды, за которой сад.
Он в редком огне.
Ограда, ограда, пытаюсь свободной рукой вести по каждому пруту, но рука отстаёт, мёрзнет. В карман. И тут – стена, сплошная стена дома, ни окна, и её расщепляет, как трещина, дерево.
Скоро уже, скоро.
Волнуясь, ты передаёшь руке, которую сжал, всю тревогу.
Уже пахнет кислыми кошками и серые под ногами пятна. Серые с белым.
Теперь два шага, три – ровных, и в затылок сбегаются мурашки с предплечий и со спины. Тёмные, красные, полированные, красные, тёмные пятна.
Под подбородком щекотный шнурок.
Невыводимый запах нафталина.
Белый слон, белый слон, он напрасен, белый слон.
Белый слон расплывается, и мёртвая танцовщица
полкой.
И ты подступаешь к чёрному роялю, и
не выплакаться, и не успокоиться, до самой своей улицы, до запаха бубликов с маком, только выпеченных, на снегу запаха
Весной – объятный воздух.
Вдох и взмах.
Весной, в тщательном
гольфах.
Весной, в мае, в ожидании лакомой прогулки.
Весной дышишь так, что жизнь нескончаема, – столь светло и в таком
начале она.
Весной, в саду, тёплом от запаха верб, в трепетном саду.
В тебе, как в стеклянном колодце, колеблется синева неба, и грудь дрожит,
как мембрана.
И вот ты выступаешь под окнами, за которыми начинается воскресная
кухонная возня.
По кромке тротуара. Независимо. Чтоб никто не догадался. Искоса.
И совсем уж искоса – вниз: не наступая на стыки поребрика.
матросском
костюмчике,
отмытый,
в
белых
Из глубины гостиной пыль была как золото распила, плыло пространство,
тихо было, мультипликационно пил ленивый кот-домохозяин, и, обалдев,
под потолком зудела муха, и в таком
млении были стрекозиные стрелки ходиков —
ные зноем.
Запах щей. Щи в обмороке.
крылья мельницы, разморён-
Был день похож на решето, в муке и фартуке прислуги, ни то, ни это, ни про
что, на тонком уровне разлуки.
Дрожал на кухне блёклый куб, дышали
тяжёлый круп, перебирала бусы ссора.
Не зная, чем себя занять, дыханье высилось и никло, и сквозь рассеянность
в глаза текли какие-нибудь иглы.
Варилось в собственном соку весь день неясное волненье, как будто тень без
утоленья тянуло время по песку.
жабры,
коридора темнел в
дверях
Послешкольные в чернильных пятнах руки.
Летний и скучный день похож на жаркую зевоту собаки. Полдень.
Чуть позже приедет поливочная машина, и я побегу перед ней,
радуясь.
Она расчешет, выпустив прозрачные когти, свалявшуюся траву и уедет.
А я останусь.
Останусь я, сорву шиповник.
Просыпая белые зёрнышки его, двинусь в путь долгий и утомимый.
Ни мысли в нём, и в жёлтой слепоте, венок из одуванчиков сплетая,
в саду сонливым ангелом плутая, как отраженье в мраморной плите
немного
К босым ступням просёлочной дороги прилив, прилавок груш, неизреченность
как будто свежескошенной реки.
Ни осады осиной, спят шмели в джемперах, и дрожит над росинкой летних
Читать дальше