О старике говорили ему третьего дня в деревне, что стоит выше по течению большой реки, которую местные зовут теперь по-разному: кто по-русски, кто по-китайски, а кто и на странной смеси языков, в которой угадываются твердые русские звуки, принужденные жить теперь рядом с насмешливыми китайскими. Говорили, впрочем, неуверенно, поджимая губы, взмахивая руками: «Кто его знат, жив ли еще, старик-то, а и жив – так в своем ли уме?.. Спроси у него, ежели он не знат, то и никто не знат про тех, которых ты ищешь, про которых спрашивашь, стучась под окнами, тревожа добрых людей. Сходи до него сам, всего-то верст десять-двенадцать. Водки возьми, не скупися, русской-то нету, давно нету, рисовой возьми, все равно ему, тушонки возьми, хлеба, больше возьми, ступай утром пораньше, авось застанешь, авось не прогонит, авось жив еще, авось узнашь чо-нить, авось загинешь там вместе с ним…»
О последнем, понятное дело, не говорили – молчали.
«Пойду, – отвечал он, – пойду, – кивая головой, чувствуя, что знают, что не скажут, что ежели старик помер, или спятил, или запрется и говорить не станет – не у кого будет узнать». Вся надежда на водку, которая одна в целом свете способна развязать даже самые молчаливые языки.
Не помогло.
Он сидел, глядя на стариковскую спину, не думая уже ни о чем, чувствуя, как в застойном, ветхом тепле избы тает его утомленное тело, как плывут перед глазами, качаясь, старик и его спина, и прямо над седой головой с дожелта истертым прикладом, маленькое, словно игрушечное, ружье, и расчерченные бревнами, стены, увешанные стариковским скарбом, всякой снастью, всякой дрянью, как уплывают, унося с собой его заботы, желанья – вдаль, вдаль… Он мотнул головой, будто боялся заснуть, будто нельзя было ему заснуть, будто заснув, пропустит он важное, нужное.
– Что?..
Он пробудился на мгновение от звука собственного голоса, и вновь пожалел, что забрался сюда, в этот лес, в эту глушь.
Он ненавидел минуты сожалений, горьких, пустых – что толку горевать, что толку сожалеть, жалеть себя, времени, потраченных сил, а паче – иллюзий, надежд, что проку?!. Разве может, пожелай он, вдруг подняться и унестись, и оказаться у себя в Подмосковье, в прозрачной тишине исхоженного редкого леса, в новом неведении, которое рано или поздно вновь выгонит его из дома? Он собирался черт знает сколько лет, все собирался, обещая, все грезил, все откладывал, опасаясь разного, а более – беспокойства, отговариваясь большими или меньшими нуждами, отталкивая подступавшее решение, отталкивать не желая, желая знать – только и всего. Он хотел знать – откуда он, из каких? Кто он, его отец, и больше – его народ, кто он есть, или скорее – кто он был?
Да.
Был.
Потому что почти исчез, растворился в пространстве, в переменчивом времени, в изменившейся, некогда великой стране, которая, пережив череду, увы, предсказуемых потрясений, последнее из которых сказалось роковым, сжалась наконец до размеров княжества Московского, вместе с неохватными, отложившимися территориями утратив и собственное имя – Россия. И только русский язык, с купеческой широтою, совершив множество приобретений во множестве пришлых языков, носители которых жидкими волнами то и дело накатывали на небогатое княжество, сделавшись от этого только шире, звуча в сознании и вовне, силой своей и бездной поражал его, называя имя его семьи, его корня, его народа.
Сталь.
Так звучало оно.
Так звенело. Стальльль…
Что это за имя? Откуда оно – он хотел знать.
Лет десять тому, когда стал занимать его этот вопрос, еще был жив отец. Но и отец не знал. А, может быть, знал, да не сказал. Сколько раз казалось ему, что отец собрался и скажет, но отец шевелил сухими губами, щурясь, длинно смотрел на него, и не говорил. Он боялся – это сын понял позже, много позже, когда не стало уже отца, когда, в поисках собственных корней, в день своего тридцати трех летия, будто по обещанию, заглянул он, за неимением семейного, в архив государственный, в прохладном, гулком фойе которого, заполнил карточку, отпечатанную на узком листе зернистого картона, а заполнив, получил доступ к немногочисленным газетным статьям и несекретным документам. Он провел в архиве весь день, и следующий, и еще, но так и не нашел там ничего, кроме скучных дат и невыносимо скучных констатаций событий давних, которые, сплетясь в беспрерывную длинную цепь, однажды привели к катастрофе.
Отец боялся.
Чего?
Чего он, Сталь, органическая часть этого странного, если верить архивам – исконного народа со странным именем Сталь, боялся, живя в бывшей России – теперь некого было спросить. Комар запел, запел над ухом, задребезжал высоко, плавно выводя изгибы голодного своего полета, смолк. Он почувствовал укол микроскопического инструмента, проникновение, равнодушие. Будет чесаться, будет, будет, потом перестанет, потом прилетит другой комар, третий, четвертый. Сколько еще ждать, когда проснется старик, когда скажет, соизволит, вспомнит, забудет – знает, не знает? И на черта ему все это нужно? Зачем?
Читать дальше