Как бы там ни замыкалось кольцо, а на седьмое утро, когда еще не успел стихнуть последний малиновый звон, перед Серафимом предстала княжна Гайворонцева, держа в руках свою икону.
– Ты монах? – спрашивала она.
– Нет.
– А жена у тебя есть? – потянулась к нему княжна, как подсолнух к солнцу.
Серафим посмотрел ей в глаза:
– Не могу я на тебе жениться.
– Почему?
– Да что ж это будет! – он схватился за голову.
– Что же? По чину все будет.
– Ты же, – он наклоном головы указал на новую икону, ты… Богородица. Как же возможно на Богородице жениться? Прикоснуться, осквернить.
– Скажи, а дождь, когда падает на землю, орошает ее, и она потом родит пшеницу, золотую, он ее оскверняет?
Серафим отстранил княжну с дороги, вырвался на свободу и почти побежал в сторону кручи.
– Землю, – кричала ему вдогонку княжна, – если дождь ее не орошает, постигает засуха! Землю рассекают трещины, пшеница золота-а-а-я гибнет!
Серафим услышал ее слова и остановился.
Княжна догнала его, и они пошли рядом к реке, вдоль реки, в березовую рощу.
– Прими постриг, уйди в монастырь, – говорил Серафим, – а я при монастыре иконником останусь. Каждое утро на молитве видеться будем.
– А как же пшеница? – возразила княжна.
И Серафим сдался.
Так рука об руку они шли долгие годы и были счастливы, потому что он уважал в ней женственность, а она в нем подвижничество. Весной и летом Серафим уходил по привычным дорогам; на осень и зиму оставался дома с семейством.
Так длилось до великой и страшной революции.
Теперь, случалось, Серафим шел к церкви, а приходил на ее развалины, где в алтаре уже буйствовала дикая трава. Покрасневшими от холода руками он писал на полуобрушенных стенах своих святых. Их лики больше не светились радостью и ликованием, брови были сдвинуты, взгляды темны и суровы, одежды черны. Каждому из них Серафим вкладывал в руки меч.
Низко по небу ползли свинцовые тучи.
И вот в один ненастный день в знакомом городке к храму Георгия-воина, в который давеча постучал дорожный посох Серафима, прибыл красный отряд. Закуролесилась охота на батюшку. Он заперся в доме, но дверь вышибли. Он выбрался в окно и хотел укрыться в лесу. Бежать до леса надо через поле. В поле его и настигли, приволокли к храму (когда волокли, плевали в лицо, осыпали грязной бранью), швырнули под дверь – навели ружья. Дверь приотворилась, из нее протянулась бледная рука и под треск выстрелов втащила батюшку внутрь. Серафим защелкнул щеколду. Стало слышно, как о бронзу ударялись и отлетали пули, как начали бить о нее приклады.
Серафим наклонился над батюшкой, неподвижно лежавшим на полу, – изо рта святого служителя колокотала кровь, а душа уже устремилась на небо.
Дверь покорно раскачивалась под напором крепких красноармейских плеч.
Серафим опустил голову новопреставленного на холодный пол, осенил крестом, отошел к алтарю, стал на колени и громко зашептал:
– Якоже первомученик Твой о убивающих его моляше Тя, Господи, и мы припадающе молим. Ненавидящих всех и обидящих нас прости…
От шепота его колыхалось пламя свечи, горевшей перед иконой.
Дверь подалась и расхристанные мордовороты, спотыкаясь о тело батюшки, ворвались в храм. Они перевернули в нем все вверх дном, но никого не нашли. Только под расписным куполом парил сизый голубь. По нему открыли пальбу. Голубь опустился ниже, медленно описал над алтарем круг и нехотя вылетел из храма. С крыльца навстречу ему вспорхнула белая голубка – начинался террор на знать.
Пара голубей взмыла высоко в небо и растаяла в солнечной дымке.
Марьяне Гвозденович
На бурой табличке, вросшей в шершавую больничную дверь лягушачьего цвета, всего две строчки:
Посещение больных
с 15.00 по 17.00.
До пятнадцати еще оставалось минут семь, и Люся села у двери на большую сумку подождать.
Сегодня был большой день. Ее брат Степан выходил из больницы. Не выписывался, а именно выходил, своими ногами, даже без палки. Он получил ранение в коленную чашечку еще в начале афганской войны в одной из перестрелок с мужетдинами. Многим размозжили голову; Степану повезло – он отделался чашечкой, и никогда никому не рассказывал о том, что видел тогда на плацу. Не по предписанию или подписке, а потому, что разве такое расскажешь? Он сам после этого стал сердечником. Но это ни в коем случае не относилось на счет войны, просто слаб здоровьем. Ну, да это мелочи: люди с тремя инфарктами до девяноста лет живут – а вот кости не так срослись! Степана принесли домой на носилках, пересадили на диван и просидел он на нем, почти не вставая, восемь лет, как один день.
Читать дальше