В московский университет Лене поступить так и не пришлось. Следующей весной ее семья должна была навсегда покинуть Епишево – отцу предложили хорошую должность на одесском химическом заводе, от которой он, несмотря на слезные просьбы Лены, отказываться, естественно, не стал. Родители, как могли, утешали ее, пообещав, что летом отпустят поступать в Москву, к своему Сереже. Узнав от Лены, что она с семьей переезжает в Одессу, Сережа почему-то сразу подумал, что больше никогда ее не увидит. А еще он подумал, что сейчас он должен прижать ее к себе и твердо заявить, что никуда ее не отпустит или бросит к чертовой матери университет и поедет с ней в Одессу. Но он ничего этого не сделал. Сказал только, что будет ее ждать.
Одесса сразу сразила ее: большой (по сравнению с их убогим Епишево так просто гигант) красавец город, синяя поверхность моря, которое она никогда раньше не видела, весеннее, но уже почти жаркое солнце на ярко-голубом небе, разодетая, словно праздничная, толпа на широких красивых улицах и бульварах и моряки, моряки… повсюду морская форма… Она писала ему почти каждый день, а он так же почти каждый день отвечал на ее письма. Потом письма от нее стали приходить немножечко реже, потом еще реже. В одном из последних писем Лена написала, что решила поступать в Одесский педагогический институт.
Та к пролетела их первая в жизни любовь, не оставив после себя даже следа.
* * *
Переехав в Москву, Сережа сразу с головой окунулся в веселую студенческую жизнь. Иногородние студенты, жившие в общежитии, держались своей компанией. Сережа сначала присоединился к ним, но довольно скоро ему с ними стало неинтересно и скучно: надоели их постоянные разговоры о бабах, где достать денег на бутылку красного вина, и непрекращающиеся сплетни и насмешки над студентами-москвичами, за которыми скрывалась обыкновенная грызущая зависть. В московскую компанию его приняли сразу и с удовольствием – он был легок в общении, остроумен, совершенно не провинциален и очень похож на популярного актера Евгения Урбанского, что моментально покоряло девушек. Пока переписка с Леной продолжалась, он относился к этим взглядам и вздохам довольно равнодушно, но когда с Леной все закончилось, девушки замелькали в его жизни, не оставляя после себя даже воспоминаний.
В компании, куда так легко влился Сережа, многие знали друг друга еще до университета. Она была небольшая, но шумная, постоянно спорящая. Спорили обо всем: о науке, о футболе, о книгах и, конечно же, о политике, о которой спорили особенно бурно. Одни считали, что оттепель, начатая Хрущем, все же продолжается, и рано или поздно, но в стране наступит настоящая свобода – куда они денутся; другие, их было меньшинство, с этим категорически не соглашались: с оттепелью давно покончено, да и не было ее вовсе – так, просто красивое название, придуманное Эренбургом. Некоторые настроены были довольно решительно, доказывая остальным и самим себе тоже, что сидеть и разглагольствовать и почитывать самиздаст очень удобно и безопасно – если, конечно, не заложат, – что надо что-то делать, как-то протестовать, как-то бороться, приводя в пример демонстрацию протеста в прошлом, шестьдесят пятом, году на Пушкинской площади. Правда, дальше призывов дело у них не продвигалось: то ли не хватало идей, то ли смелости. Как-то Сережа, поддавшись общему возбуждению, не удержался и рассказал о своем деде и изрубленной им доске с его именем. Сережа сразу стал героем, и кто-то даже предложил продолжить его дело и пойти кромсать доски по Москве, благо они здесь чуть ли не через дом. Кромсать, конечно, не пошли, но призывы к протестам продолжались.
Сережа в этих призывах участия не принимал. Он вообще мало интересовался политикой. После истории с дедом он решил, что если советская власть прославляет такого человека, приговорившего к смерти сотни безвинных людей, а народ, не задумываясь, кричит этому «ура!», то изменить в этой стране ничего невозможно, и заниматься политикой – только нервы себе трепать. Но самиздат он с удовольствием почитывал.
На третьем курсе Сережа стал посещать лекции по органической химии профессора Александра Ильича Ширяева. Неожиданно для самого себя он ими всерьез увлекся, особенно работами профессора с люминофором для создания люминесцирующих красок. Профессор сразу обратил на Сережу внимание, приблизил к себе и объяснил, что, если он будет так продолжать, его может ожидать большое будущее. Сережа и сам это уже чувствовал. Окончив с отличием университет, он сразу получил предложение от Ширяева – должность аспиранта в его лаборатории. Руководителем его диссертации будет он сам, Ширяев. Сережа ликовал: все, о чем он последние годы мечтал, становилось реальностью! Но тут жизнь внесла небольшую поправку. Когда диссертация была уже написана и до защиты оставалось чуть больше месяца, один из его приятелей, постоянно снабжавший его самиздатской литературой, дал почитать ему папку со стихами молодого и очень талантливого поэта Анатолия Бергера, приговоренного за свои стихи как за антисоветскую пропаганду к четырем годам лагерей, которые он сейчас и отбывал в Мордовии. На следующий день, после обеда, его вызвал к себе декан факультета. Перед ним на письменном столе лежала его папка, которую Сережа сразу узнал и которая еще до обеда лежала в его собственном портфеле. Он имел глупость взять папку с собой в лабораторию и утром полистать ее за своим столом. Кто это видел и потом вытащил папку у него из портфеля, он понятия не имел, да и не играло никакой роли – это мог сделать кто угодно: он был любимцем Ширяева, и к нему относились соответственно. Защитить диссертацию ему, конечно, не дали, но, как объяснил декан, благодаря профессору Ширяеву, который встал за него горой, он еще легко отделался: дальше университета это никуда не пойдет, а эта мерзость – имелись в виду стихи – будет просто сожжена. О работе в каком-либо московском НИИ, конечно, тоже надо было забыть, и пришлось ему возвращаться в свой Епишево, в химкомбинат, куда он получил распределение. Но профессор лично связался с начальником ЦЗЛ (центральной заводской лаборатории), своим бывшим студентом Геннадием Сухановым, и тот взял Нечаева к себе. Суханов убедил начальство дать Нечаеву полную свободу в работах над люминесцентными красками, которыми на заводе раньше не занимались. Сотрудники лаборатории единодушно решили, что такие привилегии начинающий инженер Нечаев получил только из-за особого статуса их семьи в городе, что сразу вызвало у сотрудников неприязнь, ну и опять же – зависть. С ним такое уже случалось в детстве. Но в силу абсолютного детского равнодушия к быту – подумаешь, особняк, у нас в коммуналке в тысячу раз веселее – неприязнь к нему одноклассников довольно быстро забылась, его признали своим в доску, а вскорости и своим вожаком. Сейчас же его одержимость в работе, его яркость, дружелюбие и остроумие многим сотрудникам были абсолютно безразличны, а вот собственный особняк в центре города и особое положение на работе – это уже совсем другое дело, с этим примириться трудно. Сотрудники эти были в лаборатории в основном на вторых ролях, были легко заменяемы, и другого отношения от них и не ожидалось. Но эти-то середнячки и составляли основной костяк всех советских организаций. Были, конечно, и те, на ком все организации держались, в том числе и их лаборатория. Вот они-то сразу признали в Нечаеве своего и потянулись к нему.
Читать дальше