И тут все поняли, в чем было дело, Сережка даже подошел и похлопал-погладил Маринку по спине:
– Ну, Мар, молоток! Так его, папашу… с приездом, мол!
Витя в растерянности моргал ресницами и держал Маринку на слегка вытянутых руках. Но было уже поздно – на белой его нейлоновой рубашке поблескивала изумрудно-бронзовая дорожка.
– Снимай, снимай живо! Надо замочить… – Людмила, смеясь, выхватила у него из рук Маринку, в одну секунду сдернула с нее пижамку, как бы заметалась по комнате, а на самом деле удивительно точными и расчетливыми движениями открыла ящик комода, вытащила пеленку, чистые трусики, платьице, уложила Маринку на кровать, протерла ее пеленкой, в два приема надела на нее трусики, платье, чмокнула в одну щеку, в другую, подхватила на руки, передала дочку Сереже, забрала у Вити рубашку, которую тот держал уже в руках, выскочила из комнаты, налила в тазик воды – слышно было, как она громыхала за дверью тазом, – и замочила Витину рубашку; с довольным и счастливым видом впорхнула в комнату – улыбающаяся, раскрасневшаяся, такая удивительно свежая, юная, подвижная, вся из света, любви, жизни и радости!
Самое хорошее, что наконец-то исчезла скованность, первые мгновения взаимного вчувствования-всматривания друг в друга… Как раз когда Людмила вернулась в комнату, Марья Трофимовна крепко, как мать сына, обняла Витю и, похлопывая его по спине: «Исхудал, исхудал-то как, Господи… одни ребра остались…» – расцеловала его от сердца. А Людмила прямо с порога бросилась им обоим на шею, повисла на них, поцеловала сначала мать, потом мужа, потом еще раз Марью Трофимовну, потом Витю.
– Ну вот, ну вот, – говорила на это Марья Трофимовна, – меньше Маринки своей. Да ведь задушишь, слышишь?! Ох, уж Господи, рада-то как… ну прямо совсем глупая девчонка…
– Да, да, – отвечала Людмила, – да, да, да…
И Маринка, слыша голос матери, повторяла за ней:
– Да, да, да, да…
– Вы бы на себя со стороны посмотрели, – ухмыльнулся Глеб. – Может, для начала вмазать не мешает?
– А ну, Мар, – сказал Сережка, подходя с Маринкой к буфету, – где тут у этих теток и дядек большая рюмка? Во-о-от она…
– Ну, ну, ладно вам, – махнула рукой Марья Трофимовна. – Без вас знаю. Беги к Серафиме, слышь, Сергей! Скажи: Виктор приехал. И к бабушке с отцом сбегай. Степан, наверно, тоже у них. Только так: одна нога там, другая – здесь…
Через час, не больше, сидели уже за столом гости и гостьи, шел разговор – разбросанный, со смехом, с удивлениями и восклицаниями, с тостами, с обычными: «Нет, ты мне скажи…» – и с обычными же: «А что, и скажу…» – разговор самый пёстрый, гудящий, но так или иначе все прислушивались к Вите и Людмиле, потому что она, уже зная многое от Вити, вдруг начинала подхватывать его рассказ и рассказывала порой даже интересней, чем он, ее Витя.
– Самое смешное, я вижу, он там, за стеклом, и он видит, я здесь, за стеклом, и вот бегаем – он там, а я тут, слезы на глазах, смеемся как дурачки… а что делать, надо ждать, пока через таможню пройдет. А что потом было! Их оттуда всех выпустили, а мы отсюда к ним бросились, все смеются и плачут, и такое всё, как не знаю что… А помнишь? – повернулась она к Вите, – я так обиделась на тебя, я к тебе, а ты еще к кому-то, я же не знала, что это твои друзья, я думала, это совсем-совсем чужие, а это его друзья, представляете? Я обиделась – прямо не знаю как, стою, на глазах слезы, а он смеется, ты смеешься, а мне обидно, что не только я, значит… И потом он опять что-то мне говорит, говорит, говорит, я, как сумасшедшая, и плачу, и смеюсь, и думаю: какой он у меня весь родной, и вижу, так соскучился, вижу, такой родной… и чужой почему-то – отчего это? – не знаю, не понимаю, а это ведь он из Индии, из такого далека, и так долго всё было – разве это можно? – в общем, не знаю ничего, обняла его, плачу, тушь по лицу течет, и так мне все равно, все равно, что кругом люди и мало ли что подумают, ну пусть… Да ведь и у всех то же самое, разве нет? У всех одно – слезы, смех и как в тумане всё… Витя, помнишь?
– А как у них вот с этим… ну, в общем, как они в смысле буржуазии и капиталистов? Зажали их там или все-таки не очень? А?
Это почему-то очень смешной вопрос, по крайней мере все смеются или понимающе улыбаются, а Витя говорит и путается, начинает говорить об одном и незаметно переходит на другое, и в том, как он рассказывает, видится не только Бомбей сам по себе, или Дели, или Аджанта с Эллорой, а еще и Витя с его чувствами, с его мыслями, все это перемешано-перетасовано так, что бог его знает, о чем, по существу, речь, а речь, собственно, о том, что было пережито, и что было увидено, и что ощущалось при этом, и что запомнилось…
Читать дальше