Ни коснуться тебя нельзя, ни обнять мне.
Старость – это будто бы от мороза
умирают голуби в голубятне…
До чего ты красива, роза моя, роза.
«…близ конечных пределов ночи…»
Гесиод
Сплошное сияние! – якобы свято,
потом, – угасая, – усилия тела, —
когда он слетает с высот Монсальвата,
я просто бы из-под ладони глядела —
неузнанной Ледой – на первенца стаи:
на дерзкую шею, на крылья в изломе.
Осмелиться если б, устать и истаять,
застыть в запредельной безвылазной коме.
И больше уже никогда не проснуться,
не сбыться дряхлеющей девой в сединах.
Замедлить дыхание, лбом прикоснуться
и спать меж лопаток его лебединых.
Потаённое, здешнее – вот оно, вот оно, вот…
Воскресенье, окно, подоконник с процветшей драценой.
Мимолетная сладость, мальчишеский нежный живот
[эта ранняя старость внутри… этот стыд драгоценный…
эта дрожь… эта жажда…] и руки ещё сплетены,
но уже в монохромную память пошла раскадровка:
как красивы запястья… и оторопь влажной спины
под моими ладонями… вот оно… принц-полукровка .
То ли стаю вспугнули – швырнули пшено голубям
[трепетание крыльев, не тщись, облекая в слова ты!..]
Утихает дыханье, ключица припала к губам,
словно краешек чаши изогнутый, солоноватый.
Там на реке, плескаясь и хохоча,
шумной ватагою, – только один не в счёт.
Будто река другая с его плеча
жилкою голубой по руке течёт.
Если бы я не думала о таком —
тонком и нежном с шёлковым животом…
Мальчики пахнут потом и молоком,
а молоком и мёдом – уже потом.
Там по реке вдоль берега – рыбаки, —
тянут песок и тину их невода.
А у него ключицы так глубоки, —
если бы дождь – стояла бы в них вода.
Я бы купила серого соловья,
чтобы купать в ключице, да неспроста:
я бы хотела – этого – в сыновья,
чтобы глаза не застила красота.
Полдень стоит в Эдеме, сладкое бродит брашно —
позднею луговою ягодой угости.
Только в глазах темнеет и наклониться страшно.
Юный Адам смеётся, ягоду мнёт в горсти.
Дудочку и кувшинчик дай ему – он моложе,
он преклоняет травы, и устилают путь
розовые соцветья, венчики, цветоложа.
Господи, искушенье – запах его вдохнуть.
Ешь у меня с ладони – радость моя, проруха, —
смуглым плечом касайся будто бы невзначай.
Мне ничего не надо – Господи, я старуха, —
только бы это лето, ласточки, иван-чай…
и не на что пенять
[всё всуе на авось]
хотевшая обнять
коснувшаяся вскользь
прошедшая насквозь
молчащая как мать
гремящая как медь
пророчившая рай
[ломавшая комедь]
раздразнивая страсть
растравливая сплин
[и преломляя трость
и угашая лён]
утраты торопя
[нетерпеливый зверь]
сгубившая тебя
твоя Иезавель
сумевшая любить
[до боли не щадя]
посмевшая забыть
что ты ещё дитя
2015–2017
«Сломанными флажками сверху сигналит птица…»
Сломанными флажками сверху сигналит птица.
Кто её разумеет? – нет никого окрест.
Только над прудом ива – будто пришла топиться.
Ива стоит и плачет, чёрную землю ест.
Бездна небес глядится в тёмный нагрудник пруда,
видя в нём только птицу, рваный её полёт.
Небо само не может жить ожиданьем чуда.
Ива стоит и плачет, чёрную воду пьёт.
Что у неё за горе? Кто её здесь оставил?
Но прибежит купаться – выгнется и вперёд! —
тонкий и голенастый, с виду как будто Авель.
Ива ему смеётся, – кто её разберёт.
2016
«Медведицей, утицей – всем, чем кажусь…»
Медведицей, утицей – всем, чем кажусь,
тебе я, царевич, ещё пригожусь.
На край и за край – за тобой по пятам
[куда ты подался? чего тебе там?
какой молодецкою блажью гоним?]
И я побежала за ним…
Остался на ветке в чащобе ночной
рукав лебединый да жемчуг речной.
Острастна крапива, горька лебеда —
по следу, по следу – а нету следа…
[Не имамый правды соделался пуст…]
И вся эта жизнь – как-сквозь-куст.
Чтоб хлеб с голодухи железный глодать,
и кровью давиться, и зубы глотать.
…Отнимешь глаза от земли, а над ней
и кроны редеют, и небо видней.
Ан вот он, родимый, лежит налегке
с калёной стрелой в заскорузлой руке,
на каждой глазнице – железный кружок:
Ну здравствуй, царевич, – заждался, дружок? —
Прилягу и я отдохнуть под кустом,
тебя поцелую оржавленным ртом.
Читать дальше