А я о себе забыть не могу. О смертности своей привык забывать. А о себе – нет.
И если до конца забыть о себе, не значит ли это просто умереть, слиться с открывшимся в детстве ужасом, завершиться, исчезнуть, что бы это ни значило?
Забвение о себе… Пьянство, например, ведь тоже – забвение. И соблазн, позыв, стремление – скинуть эту тяжкую ношу, это давящее Я.
Куда с ним деваться, кому это Я принести, с кем разделить этот груз?..
Вот отсюда и писательство.
Письмо пятое
Дорогой мой друг! Я был болен. Я хворал. Я физиологически переживал свою экзистенциальную несостоятельность. То есть мне было худо вдвойне. Я не мог написать ни строчки, потому что мне был невнятен сам смысл написания строк, вымучивания слов, сам процесс измышления. Кроме того, у меня был насморк, болела голова и першило в горле.
На самом деле я написал тебе раньше. Еще четыре письма. Но отсылаю их только сегодня. Поэтому и письмо сие значится за номером пять.
Письмо второе
Люди стесняются говорить о своей смерти, о своей смертности. Хотя почему-то считается приличным говорить о смерти другого, переживать, испытывать горе.
Смерть присутствует в каждом как данность, как безусловный факт. Вне зависимости от того, как ты ее понимаешь: как переход куда-то или как завершение пути, тупик, исчезновение. В любом случае она будет.
Смерть есть. И это страшно. Страшно для Я.
Чувствовать свою смертность неуютно. Но можно о смертности забыть. И задуматься о другом – куда нести свое неповторимое Я, кому?
Мы играем словами, и вся наша жизнь – слова, воплощенные или невысказанные. Мы все – писатели. И чем больше мы забываем о смерти, тем безответственней становятся слова. Наверное, так.
Впрочем, я готов играть словами. Не то чтобы мне нравилось болтать (легкость в разговоре, непринужденность светской беседы – не мой конек), но болтовня иногда может быть полезной, помогает, избавляет от ощущения тяжести Я. И от натужной серьезности.
Серьезным быть приятно, даже несмотря на то, что после всплесков серьезности чувствуешь жгучий стыд. В общем, как с пьянством. Пьяные ведь, как правило, становятся жутко серьезными. Невыносимо серьезными. А серьезным быть не важно, а тяжело. Для окружающих в первую очередь.
Я вот всегда завидовал легкости. Легкость и быстрота. Скорость реакции. Непринужденность. Гений – в легкости, потому что легкость – это совершенство. Кто быстро мыслит, тот ясно излагает. Завидная способность. Дальше все зависит от того, насколько интересна и глубока твоя мысль.
Я мыслю глубоко, но медленно. Мне так кажется.
Потому что я ленив.
То есть мыслю медленно, потому что ленив. Потому что нравлюсь себе, когда думаю и выдумываю. Настолько нравлюсь, что, выдумав мысль, постоянно к ней возвращаюсь.
Тяжкий труд автоописаия, самоизъяснения. Неблагодарное занятие – уверить в ценности своего Я других. Это легче сделать, совершив подлог, то есть сделав вид, что продаешь не себя, а нечто другое. Хоть бы и свою душевную эманацию.
Продал чуть-чуть себя, но сам остался цел. И если вам этот плод моего Я не понравился, то и бог с ним. Обидно, конечно, но всегда есть оправдание: во-первых, вы не поняли, во-вторых, я могу лучше, в-третьих, я все равно гений.
И последний тезис истинен во всех случаях. Каждый гениален. Но творения гения могут быть бездарны. И в этом нет противоречия.
Письмо третье
Но вообще-то странна это потребность в разговоре, в коммуникации, желании показать свое Я, донести свое Я до другого.
Я выглядит неприлично. Люди из какого-то внутреннего стыда, из потаенного смущения не рассказывают о себе (то есть почти, или редко). Или рассказывают, прикрываясь историями. О другом рассказывать легче, хотя это всегда рассказ о себе. Что бы ни говорили постмодернисты.
Я интересен только себе, и другой мне интересен постольку, поскольку он – Я. Я с удивлением обнаруживаю себя в другом. И это – расширение моего существования. Расширение пространства борьбы, говоря словами Мишеля Уэльбека. Хотя Уэльбек здесь совершенно ни при чем. Признать, что другой существует так же, как я, – почти невозможно. Поэтому люди и ходят к психоаналитикам. Они рассказывают о себе, а в ответ получают молчание. Сочувственное молчание.
В принципе, это модель идеальной критики. Критик сочувственно молчит, пока писатель не выскажется до конца и не поймет, какая именно травма заставила его писательствовать, пока не осознает свою ущербность. И тогда писатель замолчит.
Читать дальше