После вскрытия гробницы сырая пелена накрыла с головой падкую до всякого смрада Москву, выпал торопливо мокрый, грязноватый снежок, все это осадил и растворил, а потом подморозило, и стало пусто и скользко. И одиноко, как в холодильнике морга по ночам.
Снега больше не было до самого Нового Года, когда он вдруг пошел. Как бы ни с того ни с сего, на фоне обманутых было ожиданий. Тридцать первого часам к пяти, когда уже стемнело. Шел монотонно и крупно, как-то похоронно, торжественно.
Снег ложился ровными слоями, изнутри выбеливая ночь, равномерно покрывая своим девственным, рыхлым телом всю «нашу прозу с ее безобразьем». Ибо Младенец с четырехзначным номером на груди уже родился и сейчас где-то на подходе, и к его появлению в городе должно быть чисто и светло.
Заворожённый этой лубочной новогодней мистерией, я стоял у окна, «теребя занавески тюль», сливавшийся с белым кружевом снегопада, и совсем вроде бы забыл о времени. Но в одиннадцать в коридоре позвонил телефон.
Это была Полина Максимова; Аполлинария, как она себя именовала. Звала на дачу – Новый Год же как-никак. Там холодно и красиво, и всё в снегу, и трещит камин, и есть бутылка «Киндзмараули». И мы будем там одни, и никто не помешает, потому что за ночь нас укроет снег, и мы будем под ним вне зоны доступа. И у нас будет полная свобода действий, чего по причине стеснённости помещения дотоле ещё никогда не бывало. И у нее к тому же недавно был день рождения, и вчера она получила паспорт…
В общем, это недалеко, в Пахре, сорок минут на электричке с Курского вокзала. Они еще ходят. Она как раз там, на станции, звонит из автомата и сквозь падающий снег видит, как они ходят.
До этого она мне никогда сама не звонила, только я. Всегда заикаясь от страха и полной неуверенности, оттого что звонок мой некстати и вообще, что я уже давно надоел, и сейчас меня наконец-то погонят.
Пока не гнали. Наоборот, никогда никакого отказа. Ни по телефону, ни в очную. Я этого понять, опять же, не мог и оттого еще больше напрягался и робел. А тут вдруг и вообще – сама позвонила! Прекрасная Дама, спустилась ко мне по ступеням высокого Храма, и от этого необъяснимого атмосферного явления всё перемешалось в моей убогой головёнке, пристукнутой непосильной для нее любовью.
И как это у нее получается всё, просто и изящно: на станции, в падающем снегу, в беличьей – или кроличьей, я не силен был в этих горностаях – шубке, а я тут стою в коридоре в неудобной позе и придумываю, как бы понезаметнее сбежать от того, чего хочется больше всего на свете. И, одновременно, как бы протянуть подольше этот бессмысленный телефон, полный такого сладостного звука.
Надо ли говорить, как рвалась душа тут же броситься на зов, но что-то претило. Была в этой душе какая-то загогулина, где желание начинало буксовать и застревало. Ну, скажи ты одно слово: «Я хочу, чтобы ты приехал, я приказываю!» Поставь меня в безвыходное положение – и пробьешь эту пробку, и я тут же с восторгом вскочу и помчусь. Бурно и неостановимо, как горный ручей. А так – весь этот шепот соблазнов, ложно робких и истинно подлых, только провоцирует в моей упертой душе тупое, строптивое сопротивление.
Так потел, чесал тыкву под шипящими взглядами соседей, которым всем вдруг понадобился телефон – к Новому году, что ли? – тискал бессмысленно липкими пальцами замусоленную трубку, похожую на кукольного пластмассового голыша, только черного, ковырял полыхающий прыщ на лбу и косолапо переминался с ноги на ногу, так как хотелось, конечно же, как всегда в подобных ситуациях, писать. Наконец, на другом конце провода прекратили мои мучения, кратко всё это неуклюжее мое сопение подытожив:
– Понимаю, холода испугался. Жаль! – и пошли сбитой морзянкой неумолимые короткие гудки.
К тому времени интеллигенция начинала понемногу как бы стесняться своей советской атрибуции, всё старалась как-нибудь от этого отойти, где можно. В результате погрузилось все в лицемерное какое-то смущение, и от этого было еще более тошно. Более всего это относилось, пожалуй, к государственным праздникам.
Изо всех советских праздников Новый Год раздражал особенно. Раздражал как раз тем самым лицемерием половинчатости, фальшивым как бы примирением с властью, которое они до сих пор подло называют «общественный консенсус». И которое тем уж пагубно, что не дает естественному процессу гниения разрушить до конца испорченный общественный организм, чтобы из него, как из того зерна евангельского, проросли новые всходы. Опять всё та же заморозка гнили, позволяющая смертельно больному обществу тянуть и тянуть зловонную свою жизнь, не искореняя гнойника.
Читать дальше